Глава LXXIII
Некоторые вещи имеют непреходящее значение.
Росли рядом мухомор и рыжик. Как-то пожаловался мухомор своему соседу:
- Обидно мне, брат, почему это никому на свете я не нужен? Люди обходят меня, и смотреть в мою сторону не хотят. А вчера даже зайчишка и тот понюхал, фыркнул, и прочь убежал... В чём тут дело – ума не приложу.
- А ты хорошенько подумай, - посоветовал рыжик.
- Думал я, думал, так ни до чего и не додумался… Может из-за ножки? Вряд ли. Тонкая она у меня и
высокая, а это, у кого хочешь спроси, - красиво…
- Нет, мухомор, не из-за ножки.
- Тогда из-за шляпки?.. Тоже не может быть. Шляпка у меня красная, в белых крапинках… Самая
красивая – не чета твоей!
- А вот в ней-то самой красивой и всё дело, - сказал рыжик. – Красота у тебя, мухомор, обманчивая:
опасный ты, ядовитый, какой шляпкой ни прикрывайся. А от меня людям польза.
Глава LXXIV (1 часть)
Свесив босые ноги, Обломов смотрел на юлу. Та однообразно крутилась, время от времени приходилось вставать и раскручивать юлу снова.
Всё нравилось в юле Обломову: и форма и цвет, но… время от времени приходилось вставать и раскручивать юлу снова.
Что за идиотское занятие? – подумал Обломов, встал, взял юлу, посмотрел на неё в последний раз, подошёл к окну и выбросил юлу в форточку.
Пол был холодный, глиняный, поэтому Обломов забрался на подоконник.
Кмист отошёл на положенные одиннадцать метров, разогнался и ударил мячом в сетку ворот.
В небе, далеко, далеко в поднебесье летали аисты. Скоро, вот-вот, соберутся они в ключ, и полетят, таким образом, в тёплые края.
Не смотря на час и непогоду, они улетали из города.
Учительница спросила: “Кто сегодня не сделал домашнего задания?”
Ойцусь спросила учительницу: “Что ты делала вчера вечером?”
После уроков их звено отправляется убирать картоплю.
Дуниковский только что, проснувшись, свесил свои босые ноги, но испугавшись чужой собаки, сховался в конуру.
В деревне много рогатого скота, лошадей, свиней, кур.
Имя Горького, великого пролетарского писателя широко известно во всём мире. На дне большой и глубокой реки были видны шевелящиеся водоросли. На пьедестале решительно было никого. Ровным счётом кого-то не хватало. На пьедестале рос мох. Мохнатый, косматый, какой угодно он струпьями свисал отвесно и был приятной неожиданностью путнику. Но и это ещё не всё. Настали ясные деньки. Вволю дышится. Это он когда ещё с малышнёй за райскими яблочками бегал! Малышня теперь в школе. Школа на пологой возвышенности.
Опять, то есть, сызнова личностное взяло верх над всеобщим. Это упоение собой овладевает исподволь и неизвестно что случится. Боже мой, сколько прекрасных людей мы не знаем, а скольких психопаток! Редкая психопатка доплывёт до середины Днепра…
Была бы у меня лодка! – думала Ира.
Она живёт в эти дни такой жизнью, которая доступна только зоркому глазу и чуткому уху.
- Да, но она – красивая девушка?
- Ещё бы… В том-то и дело! К тому же у неё в тетради разные рассказы. Из всех рассказов ей нравятся все. Но и это ещё не всё. Представляешь, у неё шизоидная психопатия с параноидными включениями!
- А это как? – удивилась Лада.
- А это здорово! – сказал Сафуитдинов. – Её отец – знатный человек.
Они прошли ещё немного, и Сафуитдинов остановился.
- Знаешь, Лада, не буду я тебя больше уже домой провожать…
- Да?! – удивилась Лада.
- … а так прямо и пойду. Да! – сказал Сафуитдинов.
Руки, ноги, голова на месте. Его дом находится в узком переулке, выбегающем на площадь. От площади начинается несколько улиц. По самой широкой улице постоянно ездят машины со строительными материалами. На этой улице строится несколько новых современных зданий.
Детство, дети, студенты, одиночество, листья, листва. В буфете продавались пирожки. Здоровый отдых необходим каждому. В библиотеке Сафуитдинов может получить необходимые книги. А всё-таки эти книги ему не очень нужны. Главное, помимо того, что у Обломова была любимая игрушка – юла, он, к тому же, невообразимо полюбил верховую езду. И именно езду на лошадях. После того, как его выписали из психиатрической лечебницы, Сафуитдинов буквально не знал, куда себя деть. Ведь для того чтобы продолжать жить, зная неизбежность смерти (а знает эту неизбежность и десятилетний ребёнок), есть только два средства: одно – не переставая так сильно желать и стремиться к достижению радостей этого мира, чтобы всё время заглушать мысль о смерти; другое – найти в этой временной жизни, короткой или долгой, такой смысл, который не уничтожался бы смертью.
Забивать себе голову подобного рода мудрствованиями Сафуитдинов опасался, да что там - страшился панически. И в мыслях допускать такого боялся. А попасть второй раз в больницу ему не хотелось. Поэтому за основу был взят первый вариант, то есть, средство. Другое дело, что и где, какие радости способны заглушить мысль о смерти? Когда-то ответ на этот вопрос был для Сафуитдинова однозначен…
Однако теперь, когда его выписали из психиатрической лечебницы, он стал открывать для себя мир заново…
И вот, хвала Ире, - у них жили две лошади!
Что касается лошадей: “кони были серые, кони были в яблоках”.
Глава LXXIV (2 часть)
- А как это: “ездить на лошади”?
- А шо на унитазе!
Сафуитдинов широко раскрытыми глазами смотрит на Тихона Сергеевича.
- Да, – смеётся Тихон Сергеевич, – с той единственной разницей, что “унитаз” этот носится под тобою!
- А кто лучшие наездники: татары или цыгане?
- Спору нет, и те и другие знают своё дело. Цыгане, правда, меньше боятся холода. Накинет на себя сверху тулуп и - пошёл! Что же касательно татар, так те, нанимаясь, выговаривали себе ещё и пару сапог. Добрые были наездники.
Сафуитдинов глянул на свои ноги и с опаской спросил:
- А то, что я в кедах, - ничего?
Тихон Сергеевич покачал головой, широко улыбнулся:
- Уж коли зашла речь о лихих наездниках, то кеды, в этом случае, не хуже других. Полагаю.
Сафуитдинову это явно польстило, и поэтому видно было как он, ободрившись, добавил:
- Ну, бывают и похуже!
- Что, наездники?
- Да нет, - кеды!
Глава LXXV
От бакенбардов Ксаверия Таня без ума была. Ей так нравились его бакенбарды, они до того ему шли, что, казалось Тане, сбрей он их, - всё пойдёт наперекосяк. Ксаверий без бакенбардов, – какой же это Ксаверий? Так, пустое место. Она даже в мыслях такого боялась допускать. Шутка сказать! И тогда Таня забиралась на кровать, вся съёживалась, поджимала под себя ноги, и жалась, жалась в уголок, вцепившись себе в волосы.
“Что это с ней?” - говорили Ксаверию пожилой экибасстузец и его квартиранты.
- А, - отвечал Ксаверий, - мысли “гоняет”!
- Хорошенькое мне дело, ты ж, смотри, парень, так ведь, чего доброго… ошалеет девка!
- А, - отмахивался Ксаверий.
“Чего, чего они? - будоражилась Таня. – Они их сбрить хотят?!” – и вскакивала с кровати, хваталась за подушку, а Ксаверий тогда опускал воротник, и Таня сразу успокаивалась: до того прекрасны были его бакенбарды!
Глава LXXVI
Капусту, посаженную у тополя ровными рядами, иногда срезали и варили из неё щи.
Маргарита Терехова* свалилась в оркестровую яму, но выбраться из неё никак не могла. Чего она только не делала, чтобы скрасить своё одиночество: звала на помощь, заплетала и расплетала волосы, а потом вдруг поняла, что на то она и яма, чтобы из неё выкарабкиваться.
Автобус остановился у самого края. Хотя Ювеенко и предугадал его местоположение, тем не менее, шофёр опять достал из бумажной коробки горсть железных рублей. Повезёт ли на этот раз?
Свежо запах воздух капустным листом вдрызг. “Обойдёмся без него. Нет там никакого театра… То ли дело – Байкал! А голубцы!”
Никто, пожалуй, не преуспел так в приготовлении голубцов, а Маргарита Терехова обалденно их готовила.
Не идти же с пустыми руками, рассудил Ювеенко, надо фаршу купить.
Поезд с обратным адресом отвезёт вас прямо в гестапо.
Был у Ювеенко приятель. Приятель посоветовал Ювеенко не совершать опрометчивых решений. Вскоре приятель опротивел Ювеенко. Ну, если не к Тереховой, то в гестапо - самый раз! Служба в гестапо заменит все ваши зубы золотыми.
Обратим особое внимание на тесьму вокруг пояса: как это трогательно.
Поравнявшись с прилавком, а ещё раньше с дверьми, распахнутыми в гастроном, он предоставил себя воле случая. Если актриса живёт в Москве, рассуждал Ювеенко, то чтобы сейчас не происходило, - есть Москва, либо… не Москва.
С другой стороны, мог ли Ювеенко, лёжа у мокрого, прямо-таки гигантского мокрого дерева, ясно отдавать себе отчёт в этом? Мог. Мог, потому что свёрнутый калачиком вокруг дерева, изумлённым приподнялся на локте, пощупал надлежащим образом дерево за кору и прислонился для полной ясности к коре щекой. Полная ясность не заставила себя долго ждать, а повсюду пахла жирной глиной и землёй. Либо это октябрь, на что он, собственно говоря, отчаянно рассчитывал, либо: где это он? Хуже всего, конечно, если это какая-нибудь пятая пора года. А что, если это пятое мая?! – вскочил на колени и перепугался Ювеенко…
Фигуральная манера поведения это такое нормопребывание, при котором всякая образующая в некоторой точке пространства имеет хотя бы одну направляющую, при этом направляющая стремится к бесконечности. Покажем это на примере. Пускай перед нами дерево, стремительно высящееся из почвы. Для удобства выберем такое дерево, у которого спилены все ветви (лучше, если это будет секвойя). Далеко в небо уходит латунный витой ствол. По умолчанию, будем иметь в виду (поскольку её не видно), что на самой верхушке дерева висит небольшой мешок с железными рублями. Они нам понадобятся, когда будем покупать фарш. Жизнь идёт своим чередом. Опали листья с клёнов, впрочем, как и у других деревьев тоже опали. Не раздумьями земля полнится, а деньгами. Деньги – эквивалент труда.
Кушетка. О! Ничто земное, только луч цветами назад отброшенный очей красоты, как в тех садах, что в больнице. Отзвук её длиться и будет длиться. О! Ничто из наших прахов – но вся Красота, все цветы, что слушают Любовь нашу, и красят наши рощи. В бетонное сооружение входишь как в полузабытое детство. Гулкий панельный храм поначалу внушает тебе суеверный страх. Но постепенно свыкаешься и с первобытной пространственностью, и с трущобным мраком, и дремучими, словно сошедшими со страниц промышленного водоснабжения символами: трубами, задвижками, котлами, насосами, распределителями, которые цепляются за одежду, ставят подножки, обволакивают лицо липкой паутиной.
Обратим особое внимание на людей в белых халатах: как это трогательно. Под голубым колокольчиком или сиянием северным, или под разросшимся диким побегом. Молчание всё же снизошло на всё телесное – на красивые цветы, на искристые водопады, что к покою вас убаюкали. Ослиные созданья. Радости голос тихонько так ускользающий, что, словно ропот в раковине. Восстаньте от своей дремоты в беседках из фиалок, долг дабы совершить приличествующий! И стряхните с кос ваших, отягчённых росой этого звёздно-озарённого мига дыхание тех поцелуев, что тяготят их ещё (о, как без тебя Любовь, могли бы ангелы быть благословенными?)
Половина сада за окном метнулась, развернувшись, как свиток перед Ювеенко взором, тем временем, как над пределами кушетки он висел один во всём лифте. И двигался лифт без умолку, грохоча и ломая больницу, руша телефонную связь. Половина сада метнулась, и весь опаловый воздух красками окаймлён, где дикие цветы, расстилаясь, переплели свою тень, и деревья, скрючившись, высохли до основания…
Вернулся Василий домой, и что ж он видит: о, горе! Коты, его любимые коты! Иных уж нет, а те далече. По столу прыгают кролики. По глубокому осеннему небу плывут свинцовые облака.
- Ты что на балконе?! Ты что куришь там на балконе?! Ты что, не видишь, что здесь происходит?! Ты что, да ты что здесь устроила?! Ты слышишь, ты…
- Не ори, пожалуйста.
- “Не ори”… Холод собачий, дым столбом… Где мои коты, вообще, я не понимаю?! Ты что, что ты; гости у тебя были?!.. Ну, хорошо, гости, зачем же котов из клеток повыпускали? Кролики какие-то… Что за чушь вообще на столе?! Что мне теперь этих кроликов… гм, а икра ничего!
Василий неохотно притронулся к заливной рыбе, и тут-то он понял, что за человек такой - Памула. С ней у него произошло всё гадко, быстро, мерзко. Равно так, как эта слизкая разложившаяся селёдка и ничего больше.
- Я думал, ты уедешь, - сказал Василий таким тоном, точно ничего не произошло.
Он ещё раз мимоходом осмотрел весь стол: залитая скатерть на нём, опрокинутые рюмки, расколупанные салаты, - всё это было чужим, незнакомым для него “ураганом”.
“Да, да”, - отозвалась Памула. Слышно было, как она разговаривала с кем-то там не громко за занавесью на балконе, и лишь отчасти вторила Василию.
Он притих. Он не дышал, лишь поближе прокрался на цыпочках к окну и всё слышал.
Скоро, однако, Василий нашёл и здесь романтизм; тонкий как дым утренний туман (он пришёл рано, часов в семь), сыроватые листья берёз, с которых падала ещё роса, облака…
Василий никогда не был на Миссисипи. Боковой ветер дул прямо в лоб. Памула курила, едва затягиваясь. Кроликовый помёт был неразличим к маслинам, поэтому Василий был подло обманут. И хотя Василий никогда не был на Миссисипи, всё же коты не кролики: они всегда зашкрябывают своё говно в песок. Это была трезвая совершенно дневная мысль из числа тех, которые приходят внезапно, поражают своей ясностью и достоверностью, и именуются “озарением”.
Василий вздохнул, отошёл от окна и уже хотел, было лечь спать, как в коридоре рядом хлопнула дверь.
“Вот какой будет наш музей через полгода, если не случится инфляция. Уже отпущены средства”.
Зажёгся ровный электрический свет, и комната опять стала музеем. Было очень грязно и беспорядочно в этой комнате, стоял верстак со свежевыструганными досками, лежали груды стружек, ящик с инструментами, к стене были прислонены большие мотки проволоки; виден стал и самый макет, над которым они работали.
- Через две недели, - сказал директор, - мы всё это выставим в здании городского Совета на пленуме, пускай посмотрят!
Маргарита Терехова стояла сзади директора. Она замёрзла так, что сделалась красной и некрасивой.
- Так что, кончай с книжкой, и будем заниматься выставкой, - сказал директор, похлопав её по плечу.
Маргарита Терехова хотела улыбнуться, но вдруг её всю передёрнуло, и она только щёлкнула зубами. Тут только директор заметил её голые плечи и всплеснул руками:
- А ну-ка давай отсюда, - сказал он строго. - Кто за тебя отвечать-то будет? Ишь, вырядилась, голенькая.
Она хотела возразить, но он закричал:
- Марш, марш, мы сейчас вслед идём… Дед, проводи, набрось там ей на плечи мой плащ!
Когда они ушли, наступило недолгое молчание. Евгений Урбанский* что-то обдумывал. Огромная кристальная ясность и трезвость исходила от этого человека. И с ней было несовместимо всё – и страхи и нелепость положения, и всё то, что Василий пережил за эти дни.
- Ну, вот что, - сказал директор решительно, - вы его оставляйте здесь, мы его у вас купим, чучело сделаем или заспиртуем и дощечку сочиним: “Гигантский полоз, убитый в горах Алатау”. А может, он вырос тут, а? – обратился он к Василию. – Уж больно здоров. Таких “корольками” называют. Той же самой породы змея, ну, вроде как король среди своих. Бывает, бывает такое у них. Это и старики рассказывают, и читал я где-то об этом. Ты сходи завтра, “хранитель”, на биофак, там есть препаратор.
“Пошли, товарищи!”
- А змею оставляйте, оставляйте тут. Она не испортится.
Он подошёл и ласково тронул Маргариту Терехову за плечо.
- Ну, пошли, пошли, дорогая, - сказал он заботливо. – На тебе вчера зло отыгрались.
На улице было уже совсем светло.
Маргарита Терехова невысокая, прямая, но опять красная, стояла в плаще директора, наброшенном
на плечи, и, закинув голову, смотрела на капусту, посаженную у тополя ровными рядами.
Для того чтобы тучи рассеялись, Маргарита Терехова нужна была именно там.
Это была трезвая совершенно дневная мысль из числа тех, которые приходят внезапно, поражают своей ясностью и достоверностью, и именуются “озарением”.
Наутро, повеселев от бесконечности дерева, стоял он, разинув рот, глядел наверх в ожиданьи чего-то такого, что обыкновенно происходит само по себе. Лицо у него было измождённое, зелёное с запёкшимся ртом.
Наперекор капризам природы надо иметь в виду, что при беглом взгляде на кочан капусты может показаться, что он сложен из бесчисленного количества листьев. Но это не так. В пределы русской возвышенности капуста кочанная завезена от римлян. На этот факт указывает само название овоща: “капуста” от латинского ”капуциум” - голова. С возрастом кочан ещё больше разрастается за счёт слагающих листьев, и даже верхние покровные листья начинают прилегать к нему. Кочан увеличивается, сочнеет, наливается, переливается и, в конце концов, насыщается питательными веществами.
Говоря о кочанной капусте, так это то, что период наибольшей потребности капусты в воде – середина мая, середина июня. А вот наибольшая потребность в капусте – всегда, если готовят голубцы.
Никто, пожалуй, не преуспел так в приготовлении голубцов, а Маргарита Терехова обалденно их готовила.
Не идти же с пустыми руками, рассудил Ювеенко, надо зайти в фотоателье.
Фотограф – пожилой цыган не долго думал, как разместить Ювеенко в кадре. Получилось всё, только платить было не чем.
Все дома были не похожими один на другой. Они были одноэтажные, превалирующее значение которых трудно было переоценить.
Первый снег всегда даром.
Ювеенко растерялся. Он не решался подойти ближе, он стеснялся. Он не знал, о чём всё-таки спросить актрису, а она не удостаивала его своим вниманием. Оно и понятно.
Вот, блин! - думал Ювеенко. Он уже порядком как увязался за Тереховой по улице, ожидал её у гастронома, и всякий раз, когда он в мыслях доводил свой план знакомства с ней до совершенства, всякий раз такой план коверкался и растискивался в мел под натиском предательских обстоятельств.
Это беспокоило Ювеенко. В самом деле: не мог же он просто так на улице подойти к ней и предложить своё общество. Тем более – разница в возрасте. Тридцать с лишним лет не шутка. Ювеенко ей в сыновья годится…
В сыновья?! – остолбенел Ювеенко. А есть ли у неё дети? – казалось, отчеканил совсем незнакомый голос, да так явственно и отчётливо отозвался в ушах у Ювеенко, что он лихорадочно оглянулся по сторонам.
Люди заходили и выходили из гастронома.
Никому до него не было дела.
Значит, она наверняка замужем, догадался Ювеенко и стал кусать себе губы.
А что, если сказать ей, что он – художник?!.. Тогда она; в таком случае ей следовало бы показать свои работы… Но у него нет картин. Какой же он после этого художник?!.. Нет, и с поэтом не получается. Он никогда больше двух анекдотов не запоминал.
Так, стоп! Секундочку. Значит так: она меня не знает. Значит, нужно с ней познакомиться!
Маргарита Терехова взглянула на него и прошла мимо.
Вот, блин! – рвал на себе волосы Ювеенко, - “засветился”!
Происходили моменты, когда он неоднократно и уже в полной решимости шёл к ней, но вопросы глупели на каждом шагу, можно сказать, сами по себе, фразы выглядели по-детски (а Маргарита Терехова уже не девочка) и он останавливался как вкопанный.
Тогда он стал ходить среди холмов мела зигзагами. Перевернулся на живот, а Володя тогда сначала тихонько, что бы не разбудить Ювеенко, из-под него сонного стал вытягивать простыню.
А может сказать ей, что хочет поступать в ГИТИС*?..
Холодный брезент раскладушки разбудил Ювеенко.
Маргарита Терехова села в автомобиль, молодой человек зафиксировал за ней дверь, и они отъехали. Вскоре Ювеенко потерял их из виду.
Королева бензоколонки поцеловала Володю.
Ювеенко протирал глаза.
Мелкий снег сыпал с неба.
Володя смотрел на часы. Шесть литров триста миллилитров - нормально, думал Володя.
Один за одним Володя бросал в щель железные рубли, вследствие чего бензин всё тёк и тёк.
Свесив босые ноги, Ювеенко обулся в тапки, встал, и нехотя поплёлся под навес.
- Какое сегодня число? – спросил он печально у буфетчицы.
- Пятое ноября, - удивлённо ответила буфетчица.
Что и говорить: безнадёжная любовь, безответная; а была б она твоя беззаветная… Не обращая внимания на буфетчицу, Ювеенко пошёл, сел за столик, и принялся иступлённо жевать пирожок с капустой, запивая его компотом.
Мелкий снег сыпал с неба. Зелёной сетью водорослей подёрнут спящий пруд. Ветки деревьев обвисли под тяжестью мокрого снега и блестели в свете фонарей. Тонкий туман разлит в воздухе и застилает отдалённые леса.
Мысленно Ювеенко был как бы вне кемпинга. Его даже за столиком не существовало, хотя буфетчица могла поклясться на Коране, что он там был.
Закутанный в накинутое поверх майки одеяло, Ювеенко вглядывался в пелену снега, силясь разглядеть там адрес Маргариты Тереховой, но снег заштриховывал его взор и он мало-помалу засыпал.
Проспал он час три, и проснулся от собственного крика, так, по крайней мере, ему казалось.
Буфетчица исчезла. Было уже, наверное, около девяти часов вечера. Снега навалило по самые щиколотки, мощёных дорожек и подавно не видно.
Переполняемый невероятной грусти, он вернулся к себе в домик, лёг на раскладушку и долго ворочался.
Ночью пошёл сильный снег с дождём. Капли барабанили по стеклу. Ювеенко смотрел в окно, смотрел на причудливый свет от фонарей, на эти повисшие во мраке светящиеся мохнатые шары, и видел в них бог знает что.
Неожиданно он понял, что его соседи тоже не спят. Их долго здесь не было, догадался Ювеенко. А где же они были? Они, наверное, на базар ездили.
Из-за двери тянуло табачным дымом, соседи ключом открывали свою комнату и разговаривали на крыльце вполголоса.
Ювеенко не нужно было даже вставать, чтобы расслышать их голоса.
- Нужно успеть сделать ещё один ящик.
- Ну, так делай. Чего ждать? Всё, что ни сделаешь, - всё твоё!
- Ты прав!
Внезапно средняя дверь распахнулась.
От неожиданности Таня и Ксаверий переглянулись. На пороге стоял Ювеенко. Это был человек лет двадцати девяти, которого аскетическая жизнь делала на вид гораздо старше. Он был бледен, но это была не та матовая белизна, которая красит лицо, а какая-то болезненная желтизна. Его короткие волосы, чуть видневшиеся из-под шляпы, были чёрными; жёлто-зелёные глаза казались совсем тусклыми.
Несколько секунд царило ледяное молчание.
Скрестив руки на груди, Ювеенко стоял у дверей неподвижный, как статуя Командора.
- О-о!!! Простите, простите, простите меня!!!
- Простить тебе что?! – удивилась Таня.
- Прости мне, прости мне, что я примкнул к твоему гонителю!!! Я знаю теперь его имя!!! И человеческое возмездие опередит правосудие небесное!!! Я умру, - но ты будешь отомщена!!! Ты будешь отомщена!!!
- Если ты умрёшь, - я умру вместе с тобой, вот и всё, что я могу тебе сказать!
С этими словами Таня подошла и поцеловала Ювеенко взасос.
- А-а!!! – ополоумел он, и бросился к себе в комнату.
Следом, схватив чемодан, раскладушку и одеяло, он выскочил на улицу и побежал в неизвестном
направлении.
Никто, пожалуй, не преуспел так в приготовлении голубцов, а Маргарита Терехова обалденно их готовила…
Маргарита Терехова – российская актриса.
Евгений Урбанский – российский актёр.
ГИТИС – Государственный Институт Театрального Искусства.
Глава LXXVII
Тот же принцип сохраняется и у женщин. Голова имеет яйцевидную форму, шея – цилиндрическую. Женскую фигуру необходимо рассматривать как сложный комплекс форм: голова, например, является яйцеобразной формой, посаженной на цилиндрическую форму шеи, которая в свою очередь вставлена в бочкообразную форму торса. К торсу прикреплены цилиндрические формы рук и ног.
Почти всякой женщины губы были такого цвета, как флажки на волчьей облаве.
Задача методики - найти такие точки зрения, которые обеспечили бы отношение человека к женщине попутно с пониманием предмета, то есть, с той ролью, которую возлагает на себя женщина.
Воображение - это умение создавать наряду с действительным вымышленное, но при этом женщина всё равно пользуется запасом жизненных наблюдений, мыслей, чувств. Воображение без действительности бесплодно. Оно основано на памяти, а память на явлениях. Запасы памяти дают пищу для вскармливания фантазии. Закон ассоциаций помогает возникнуть ясному образному воображению. Богатство ассоциаций говорит о богатстве внутреннего мира женщины.
К чему стремится она в повседневности? Опросы, проведённые на улицах города, показали, что в целом это можно выразить так: “Пусть всегда кружится голова от счастья, любви и удачи!”
Странное дело, а мужчины думали отчего-то иначе. Точнее сказать, как не похожи мужчина и женщина. Хотя тот же принцип сохраняется и у женщин. Голова имеет яйцевидную форму, шея – цилиндрическую. Женскую фигуру необходимо рассматривать как сложный комплекс форм: голова, например, является яйцеобразной формой, посаженной на цилиндрическую форму шеи, которая в свою очередь вставлена в бочкообразную форму торса. К торсу прикреплены цилиндрические формы рук и ног.
Неимоверная ответственность лежит на плечах женщины. К свободе призваны мы ныне. Кроме этого, формы тела женщины представляют собой наиболее сложное и многообразное сочетание различных индивидуальных особенностей, не говоря уже о внутреннем, психологическом состоянии её. Женщина без сапог – это куда ни шло; но женщина, освобождённая от ответственности – безответственная женщина.
Присмотримся и признаемся: делай женщина глаза, безответственности её нет пределам. Опросы, проведённые во время обеденного перерыва, заставляют задуматься о причинах женского невежества. Хотя тот же принцип сохраняется и у женщин. Голова имеет яйцевидную форму, шея – цилиндрическую. Женскую фигуру необходимо рассматривать как сложный комплекс форм: голова, например, является яйцеобразной формой, посаженной на цилиндрическую форму шеи, которая в свою очередь вставлена в бочкообразную форму торса. К торсу прикреплены цилиндрические формы рук и ног.
Важно отметить, что в зависимости от поставленной задачи и сложности создаваемого образа, женщина организует восприятие, причём в широком диапазоне. В одном случае, представляя себе в общих чертах конечный результат создаваемого образа, она подходит к натуре лишь как к средству, помогающему уточнить отдельные стороны этого образа, в другом – важное значение имеет впечатление от мужчины, как качественного показателя первоначально воспринятого и находящегося в прямой зависимости от сложных взаимосвязей процессов восприятия, представлений, фантазии. С другой стороны – не всякий мужчина пугается женщины, но только тот, кто понял: вызвал жизни рок на бой.
А если относиться к этому как к поебени - тогда конечно. Впрочем: “Жив був дід Сашка. Була в нього сіра сіміряшка. На голові шапочка, на сраці – латочка. Хороша моя казочка?”
Теперь в центре внимания оказываются стволы женских ног, среди которых мужчина сам не свой. В каждом из нас спит волк. В каждом из нас спит зверь. Я слышу его рычанье, когда танцуют. В каждом из нас что-то есть, но я не могу взять в толк: почти у всякой женщины губы такого цвета, как флажки на волчьей облаве. И ещё: каков посев, такой и урожай; яблочко от яблоньки недалеко падает; не зная броду, не лезь в воду.
В молодости “на бис” оформляется характер женщины, её темперамент. Темперамент - хорошая вещь, но он нередко приводит к субъективизму. Кроме этого, формы тела женщины представляют собой наиболее сложное и многообразное сочетание различных индивидуальных особенностей, не говоря уже о внутреннем психологическом состоянии её. Например, то, как женщина одевается, уже говорит о многом. Психика такой женщины подвержена нарядам. Трепещи, о, небо! “Пусть всегда кружится голова от счастья, любви и удачи!” Чего же лучше?
Как ни богат внутренний мир женщины, как ни экстравагантна она, но и ей не достаёт ума для полного восприятия мира. Несообразие ущемлённого женского самолюбия, вскармливаемого с молоком матери, с этикой духовного мира (а в том, что мир этот есть данность как такая, да ещё, вот цаца, оказывает решающее влияние на мир материи), несообразие такого рода велит довольствоваться малым. Вероятней всего поэтому объясняется сораздельная с мужчиной тяга женщины ко всему, что долго, длинно, удлинённо в ней. Именно: ноги, обувь на высоком каблуке, ресницы, длинные ногти, волосы полезно считать продолжением женского ума, утончённости и изысканности.
Общеизвестна любовь женщин к драгоценностям. Ну, что ж, засыпьте её драгоценностями – посмотрите: она будет рада. Она будет пить шампанское и плескать вам в лицо. Так вы избалуете её, и она станет капризной, ленивой. Хотя тот же принцип сохраняется и у женщин. Голова имеет яйцевидную форму, шея – цилиндрическую. Женскую фигуру необходимо рассматривать как сложный комплекс форм: голова, например, является яйцеобразной формой, посаженной на цилиндрическую форму шеи, которая в свою очередь вставлена в бочкообразную форму торса. К торсу прикреплены цилиндрические формы рук и ног. К торсу прикреплены сферические формы... груди.
Глава LXXVIII
И вот снится Гектареву сон.
Вот, будто, лежит он в зарослях сахарного тростника, а голова у него забинтована. Мало помалу руки начинают слушаться все в ссадинах и колючках, но тело не его и ноги неизвестно чьи.
Только бы я не был кому-нибудь должен, размышлял Гектарев. Если небо враждой не повеет - не чудо ли? Не побьёт нас камнями, как рассвирепеет?
Жара была невыносимой. Накануне, как видно, выпал дождь, а вот теперь нещадно палит солнце.
Так лежал он довольно не долго. Лежать было неудобно, из-под носа рос тростник.
Где я? Не упал же я сюда с самолёта. Если бы я упал с самолёта, – разбился.
Гектарев лежал ничком, припав к земле. Но что это была за земля?
Мокрый до косей, одуревший, пот течёт, глаза заливает. Он приподнял голову, схватился руками крепче. Собирает все остатки сил.
Жар несносный; движения никакого, ни в воздухе, ни в сахарном тростнике.
Глаз неглубоко проникает в плантацию. Горизонта нет: всё тростник и кусты, густые как щётка. Кусты сошли с насыпи и теснятся на пригорке. В этом воздухе природа как будто явно и открыто совершает процесс творчества; здесь можна непосвящённому следить, как образуются, растут и зреют её чудеса; подслушивать, как растёт трава.
Тростник и впрямь был чахлый. Худосочные сухие стебли едва сохраняли прямостоячий образ жизни, к тому же побеги были поражены какой-то хворью, охватившей плантацию.
Да, не много из него сахара намолотишь.
Право же, Гектарев лежал на довольно широкой возвышенности с убогой декорацией сахарного тростника, который тянулся то длинным строе, то, сбившись в кучу, вместе с кустами представлял непроницаемую пожухлую чащу.
Лежать было неудобно. В ребро что-то упёрлось и давило в бок.
Вот оно что! – догадался Гектарев, вытаскивая из-под живота тёмную бутылку от портвейна и выбрасывая её вдаль.
Он перевернулся на спину и отёр глаза. Но вот стало слепить солнце, да уж так, что хоть бы и не надо.
Никто не откликался.
Кусты теснились в такую непроницаемую кучу, и смотрели так подозрительно, что можно было побиться об заклад, что там гнездиться, если не крокодил, так непременно змея, и, вероятно, не одна: их множество на Яве. А между тем всё, кажется, убрано заботливо рукою человека, который долго и с любовью трудился над отделкой каждой мелкой подробности. Это-то и было подозрительным.
Гектареву не нужно было даже разбрасывать все ветки, чтобы разглядеть в кустах покорёженный джип. Приобретённые знания по анатомии металла указывали на безжалостное к автомобилю отношение, что, кстати, повергло Гектарева в смутный ропот.
Поскорее решив убраться отсюда, а в том, что джип залит кровью нечего было и сомневаться (он убедился на вкус), он побежал прочь.
Нельзя не отдать справедливости неутомимому терпению Гектарева, с которым он старался, при своих малых силах настойчиво преодолевать безжизненное шоссе.
Жара была невыносимая. Гектарев раскраснелся ужасно и успел загореть.
Между тем он не знал куда идёт, но идти следовало по-любому; и они шёл и довольно давно.
Вечер наступал быстро. Небо млело заревом и атомами; ни одного облака на нём.
Гектарев видел только одну мимолётную птицу, величиной с галку, с длинным голубым хвостом.
Дорога поднималась заметно вгору. Едва ли он, казалось, имел представление о том, где он, что с ним произошло. Не решив этого вопроса, Гектарев шёл, задрав голову, смотрел на луну.
Тишина и теплота ночи невыразимо приятны: ни ветерка, ни облачка, звёзды так и глазеют с неба, сильно мигая.
Но вот луна: она не тускла, не бледна, не задумчива, не туманна как у нас, а чиста, прозрачна как хрусталь, гордо сияет белым блеском и не воспета, как у нас, поэтами, следовательно, девственна. Это не зрелая увядшая красавица, а добрая, полная сил, жизни и строгого целомудрия дева, как сама Диана.
Наконец Гектарев сошёл по тропинке в сад. Виноград рассажен на большом пространстве и довольно низок ростом. Уборка уже кончилась. Он шёл по аллее из персиковых и фиговых деревьев. Всё было обнажено, только на миндальных деревьях кое-где оставались позабытые орехи. Гектарев рвал их. Они были толстокорые, но зато вкусны и свежи.
Какая разница с продающимся у нас залежавшимся и высохшим миндалём, думал Гектарев.
Обошедши все дорожки, осмотрев каждый кустик и цветок, он вышел опять на аллею и потом в улицу, которая вела в поля и сады. Он прошёл по тропинке и потерялся в полях никем не огороженных и рощах. Шёл в поле, дошёл до какой-то теплицы, сел на каменную лавку.
Ну вот и сидит, видит: в одном месте из травы валит, как из миски с супом, густой пар и стелется по долине, обозначая путь ключа. Около вод стояла небольшая бедная ферма, где хозяева оставили компост в бочках. У самых источников росли прекрасные деревья: тополя, бананы, кипарисы, айва; кусты папоротника, шиповника и густая сочная трава.
По тропинке, сквозь кусты, пробрался он к круглому небольшому бассейну, в который струился горячий ключ, и опустил в него руки. Горячо, но можна продержать несколько секунд. Брал воду в рот: ни вкуса, ни запаха. Он опускал туда яйцо, айву: но ни яйцо, ни айва не варились.
Фотокорреспондент сказал, что как ни горяча вода, но она не только не варит ничего, но даже не годиться для бритья, не размягчает бороды.
- Смотри, - сказал Гектарев, - видишь, звезда плывёт в листьях банана!
- Это ветви колышутся, - отвечал фотокорреспондент, - а сквозь них видны звёзды… Вон другая, третья звезда, а вон и мимо нас несётся одна, две, три – нет, это не звёзды…
И они оба, как по команде, принялись ловить звёзды.
- Слышишь! - закричал он прыгавшему мимо фотокорреспонденту. – Поймай вон эту звезду!
Фотокорреспондент покрыл её шапочкой и принёс Гектареву, потом бросился за другой, третьей и наловил несколько продолговатых цветных мух. В конце хвоста, снизу, у них ярко сияет бенгальским зеленовато-бледным огнём прекрасная звёздочка. Блеск этих звёзд сиял ярче свеч, но не долго. Минуты через две, три муха ослабевала, и свет постепенно угасал.
- Ты что их, фотографируешь?!
- Нет, колья на голове тешу.
- А зачем тебе колья?
Тут только Гектарев заметил, каким великолепным фиговым деревом были они осенены. Корень его уродливым, переплётшимся, как множество змей, стволом выходил из-под каменного пола, и опутывал ветвями, как сетью трельяж балкона, образуя зелёную беседку; листья розетками лепились по решётке и верёвкам. Они загляделись на дерево.
Вошла Зерта в теплицу. Она вошла с поля, из которого пахнуло прохладой.
Большие лампы висели в разных местах потолка.
- Зачем эта тыква здесь? – спросила Зерта.
- Это к обеду чёрным, - ответил фотокорреспондент.
Уставшая, она облокотила лопату у двери, увидала Гектарева, уставилась на него как истукан, отряхивая белые рукавички от земли.
Он с большим вниманием стал смотреть на арийку, её суконный комбинезон и белую рубашку. Он жадно смотрел на приключения всех черт её лица.
- Не понимаю: как можна ничего не делать?!
- А что? – удивился фотокорреспондент.
Она была чем-то обеспокоена. Видно было, как Зерта сдерживала себя, чтобы не распсиховаться.
- Да очень просто! Да то, что наши, то есть Зигфрид, Юнгель собрались идти на гору посмотреть виды, попытаться, если можно, снять их; отец тоже ушёл, вероятно, искать их. Я и Палкан остались, и бушмен остался было с нами, но они увели его почти насильно, навязав ему нести какие-то принадлежности для съёмки видов. А теперь, через полчаса бушмен прибежал ко мне и сказал, что на шоссе на них напали эти твари рэкетиры.
- Уже?! Опять?!
- Что значит: “опять”?
Зерта глядела на них так молодо, свежо, с детским застенчивым любопытством и в таком костюме…
- Негодяй! Ты всё знал! Это ты!
- Это не я!
- Да что же это?!
Фотокорреспондент предпочёл оставаться в тени растений.
Все были погружены в раздумье.
Большие лампы висели в разных местах потолка.
Зерта, разумеется, светлоглазая, светловолосая с округлым лбом и выдающимся подбородком, с красиво очерченным самой природой сладостным ртом. Её кожа, соперничающая оттенком с драгоценнейшей слоновой костью, - это была та матовая белизна, которая красит лицо.
Тщетно старался бы Гектарев описать величие и спокойную непринуждённость её осанки, и непостижимую лёгкость и грациозность её походки.
Необычная, но исполненная безмятежности красота и завораживающая и покоряющая выразительность Зерты проникали в его сердце лишь постепенно и совсем незаметно.
Она выходила и приходила, подобно тени.
- Значит, так: завтра отправляемся им на выручку! Ты поведёшь джип! – бросила она ключи в фотокорреспондента.
Всякая пленительная красота, говоря о формах и родах красоты, всегда имеет в своих пропорциях некоторую “странность”. И всё же, хотя Гектарев видел, что черты Зерты лишены классической правильности, хотя он замечал, что её прелесть, поистине, “пленительна” и чувствовал, что она исполнена “странности”, тем не менее, тщетны были его усилия уловить, в чём заключалась эта неправильность, и понять, что порождает в нём ощущение “странного”.
Ягоды лишены были всякого вкуса.
Трудно сказать, где Зерта прятала косметику. Да это было Гектареву и не нужно.
Невероятные, просто с кулак великолепные ягоды белой клубники, что ел он с непомерной жадностью, и большие лампы, висящие в разных местах потолка…
Он с большим вниманием стал смотреть на клубнику, её волосяной покров и пупыристые семечки. Хотелось спросить: отчего так?
- Кушай, кушай. Ты же несчастный.
- Я?! – удивился Гектарев.
- Поправляйся.
Зерта поставила вдобавок перед ним ещё целую корзину незнакомых ягод. И все они были точно такие же, как большие лампы, висящие в разных местах потолка.
- Вам нужно красные лампы здесь повесить.
- Это почему?
- А если красные, то и клубника будет красной.
- А толку?
- Как понять?
- Да сам суди.
Зерта взяла Гектарева за руку и повела к другому стеллажу. На удивление, там, в корзинах, было полно красных ягод.
Странно, подумал Гектарев.
- Теперь, ты видишь, что как те, так и эти - одинаковы. Так хоть белые больше!
- За счёт чего?
- За счёт сока.
- А почему ягоды не сладкие?
- Над ягодами мы проводим эксперимент. Белые подкармливаем энергетически ценной добавкой “Гербалайф”, а красные растут просто так. Мы хотим сакцентировать эстетический аспект выращиваемой продукции за счёт вкусовых её качеств.
- А это не опасно?
- Абсолютно безвредно. Конечно, люди в целом ещё далеки от того, чтобы собственноручно отказаться от растительной пищи. Кратчайшим путём, поэтому, было бы выращивать ядовитые плоды и ягоды…
- Вот, вот!
- Но это не наш метод.
- Ага.
- Конечный пункт нашей программы предусматривает полное исключение из рациона, как то: ягоды, фрукты или овощи; сведение до минимума потребление бобовых, масленичных и зонтичных культур, но лишь путём духовного роста, развития человека как личности.
- А чем же питаться?
Зерта глядела на него бойко, бегала, шумела.
Русские девицы сказали, что она, между прочим, водит любопытных проезжих на гору показывать вулкан, каскады и вообще пейзажи…
- Она часами может не предложить вам вина, - расстегнула ворот рубашки Гектареву смазливая кокетка, - а всё смотрит на миндаль и не ест. Любопытно, правда?
Что у неё не спрашивали или о чём она не распространялась, прежде всего, отвечала смехом и обнаруживала ряд чистейших зубов.
Ему ужасно понравилось это.
Поднялась возня: было поставлено вверх дном это мирное хозяйство. Дверцы шкафов пошли хлопать, миски, тарелки звенеть…
Гектарев вышел на двор, на узкое крыльцо, густо осенённое, как везде здесь, виноградными лозами. Кисти крупного жёлтого винограда соблазнительно висели по трельяжу.
Фотокорреспондент с лесенкой переходил от одной кисти к другой и резал лучшие им к столу.
Комната была высокая с деревянным полом, заставлена ветхими деревянными, совершенно почерневшими от времени шкафами и разной домашней утварью. У стены стоял диван, отчасти с провалившимся сиденьем; перед ним круглый стол, покрытый грубой скатертью; кругом стен простые скамьи и табуреты.
Гектарев застал уже разлакомленный стол. Каждая из девиц в своих старинного покроя набивных пёстрых платьях с бледным лицом и грустным взглядом смотрела в одну точку, и с таким выражением, точно набрала полный рот переквашенной капусты.
Гектареву совсем не так: если ему где-либо хорошо, он начинает пускать “корни”. Вот и теперь “кайфоломить” решительно не позволит! Мигом собрал девиц, проводил их до автобусной остановки, махнул рукой раза два, и тотчас вернулся в теплицу, но было ещё рано: у окна жалюзи Зерта и фотокорреспондент, сидя друг подле друга на диване, зевали по очереди.
- Я всё же хоть бы гранату возьму.
- Что бы у них глаза на лоб полезли? – догадался фотокорреспондент.
- У нас не должно быть никакого оружия! – возразила Зерта. – Каждый расплачивается своей жизнью. Не будем их злить.
Большие лампы висели в разных местах потолка.
Гектареву ничего не оставалось, как допить начатый портвейн. Он закусывал его отвратительно зелёными фигами. От них, по крайней мере, было терпко во рту.
- Поверить трудно, всё же, по мере своего духовного совершенствования, - продолжала Зерта, - вкусовые качества отпадают как бы сами собой.
Гектарев пошёл опять гулять.
Ночь была тёплая, тёмная такая, что ни зги не видать, хотя и звёздная. Каждый, выходя из ярко освещённых сеней по лестнице на улицу, точно падал в яму…
Зерта притормозила джип и выключила мотор.
Он оглядывался на вид спереди и крутил педали. День был жаркий и тихий. Где я мог видеть этот джип?..
Велосипед у него отобрали и выбросили в тростник.
- Не знаю, кто из вас полицейский, да и выяснять не хочу.
Гектарева поставили рядом с фотокорреспондентом, а рэкетиру подали пистолет.
Они стояли молча и неподвижно на одной площадке. Там солнце ярко сияло, но не пекло. Его осенило: вспомнил, что произойдёт с джипом! Самого сейчас застрелят!!!
Гектарев перепугался ужасно. Нервы никуда. Отчаянно хотелось клясться, что он не полицейский. Хотелось жить. На глаза навернулись слёзы. Произошёл выстрел…
Фотокорреспондент повалился рядом, сражённый пулей в голову.
Зерта пустилась в длинную беседу с рэкетирами.
Его ударили по голове чем-то тяжёлым сзади.
Гектарев проснулся.
Лежал он в междурядье.
Где я? – подумал Гектарев.
Темнота была такая, что ничего было не видно. Пальцы окоченели. Холодное, не отапливаемое помещение городского кинотеатра годилось разве что под склад минеральных удобрений.
Он хотел открыть двери. Голова раскалывалась. Попробовал одни, вторые, но с той стороны, с улицы, снега навалило так много, что двери не поддавались, и нужно было сильно упираться ногами, чтобы двери поддались.
В лицо устремилась вьюга, в проём узкой щели, в которую Гектарев просунул голову. Там на улице был мороз. Там дул колючий ветер пополам со снегом.
Его «забыли» в кинотеатре. Система такая: когда Гектареву приспичивало было «покурить», и он оказывался сам, или, скажем, очутись он в другом городе, что тоже немаловажно (были бы деньги), шёл он и «западал» в кинотеатре. Бывало, “западёт”, шарфом укутается, и нет его. Заберётся на предпоследние ряды, полусползёт с кресла и слюни пускает.
Была ещё у Гектарева мечта. Мечтал он о великолепном роскошном доме, где был бы он тому дому владелец. “Посмотрите, - говорили бы все, - он же наркоман, оборванец, а какой у него дом!” У всех бы в головах не укладывалось, а Гектареву от этого было бы весело.
Сколько раз он прощался с жизнью, всё же, обретал себя сызнова. Пора бы уже привыкнуть. Но разве к этому привыкнешь?
Всякая непредвиденная неожиданность, говоря о формах и родах неожиданности, всегда привносит своим фактом некоторый ужас. И всё же, хотя Гектарев видел, что черты жизни лишены нескончаемого удовольствия, хотя он и замечал, что её тяготы поистине обременительны, и чувствовал, что она исполнена ужаса, тем не менее, тщетны были его усилия уловить, в чём заключалось это неудовольствие и понять, что порождает в нём ощущение ужасного.
Свет от фонарей лишён был всякого тепла.
Трудно сказать, кудой Гектареву было ближе. Да это было Тане и не нужно.
Гул и холодина ночи невыразимо омерзительны: ветер, тучи, снег так и сыпет с неба, сильно кусаясь.
Он шёл вдоль досчатого забора и потом вышел на проспект, грел руки на остановке, но там троллейбусы уже не ездили, лишь редко такси.
Если бы он мог, сей же миг очутиться в постели, - большего и желать нельзя!
Право же, Гектарев стоял на довольно широком проспекте с богатой декорацией щитовой рекламы, которая тянулась то длинным строем, то, сбившись в кучу, вместе с ларьками представляла непроницаемый пёстрый “оазис”.
На такси у него денег не было.
Да, думал Гектарев, рано или поздно все деньги “проторчишь”, близкие поумирают, и останется он один во всём мире без копейки в кармане. И никому он не будет нужен, никто не поможет, никто не простит, если теперь каждый второй “свинья” - ему говорит...
Да, думал Гектарев, от всего этого отстраниться можна, но лишь на время.
И лучшее, что ему удавалось думать, это не думать о сроке.
А придёт время, когда… Ведь, вот в чём дело! Ведь в один прекрасный день всё может именно так и случиться. И что он тогда будет делать? Делать, дойдя до “упора”, до “ручки”… до “упора ручки”…
Эта мысль прокралась в Гектарева в одночасье, в совершенно не приспособленного в этой жизни молодого человека, и сдавила ему горло, и прогрызла в сознании его брешь, куда, не преминув воспользоваться случаем, и влез ужас.
Когда это произойдёт, то есть, собственно, «упор ручки», то за этим воспоследует открытие “двери”. Какой? Да той самой! “DOORS”! (любил Гектарев эту музыку). И ему, Гектареву, неминуемо останется только одно: преступить “порог”. И это навсегда. Ибо это - порог смерти.
Стоять было противно. Как назло ничего не ехало и довольно давно.
Вот оно что! – догадался Гектарев, вытаскивая из кармана электронные наручные часы и засовывая их вглубь.
Он развернулся в другую сторону и сощурил глаза. Но вот стал лепить снег, да уж так, что хоть бы и не надо.
Ничего не ехало.
Ларьки теснились в такую непроницаемую кучу и смотрели так подозрительно, что можно было побиться об заклад, что там расселся, если не рэкетир, так непременно блядь, и, вероятно, не одна: их множество теперь. А между тем, всё кажется, убрано заботливо рукою человека, который долго и с любовью трудился над отделкой каждой витрины, ценника, всякой мелкой подробности. Это то и было подозрительным.
Мороз был невыносимый. Гектарев раскраснелся ужасно и успел простыть.
Между тем он знал, что никудой не ближе, но идти следовало по-любому, и он шёл и довольно давно.
Рассвет не наступал вообще. Небо стыло метелью и снежинками; всё оно в тучах.
Мороз несносный; движения с лихвой и в воздухе и на проезжей части.
Глаз неглубоко проникает в пургу. Горизонта нет: всё проезжая часть и столбы, густые как щётка. Столбы сошли с насыпи и теснятся на пригорке. В этом воздухе природа как будто явно и открыто совершает процесс бичевания; здесь можна непосвящённому следить, как образуется, растёт и зреет её непогода, подслушивать, как растёт пурга.
Гектарев видел только одну мимолётную женщину, похожую на блядь, в длинных кожаных сапогах.
Дорога поднималась заметно вгору. Наверняка он имел теперь понятие где он, что с ним произошло. Обозначившись, Гектарев шёл, вжав голову, смотрел под ноги.
Гул и холодина ночи невыразимо омерзительны; ветер, тучи, снег так и сыпет с неба, сильно кусаясь.
Он шёл вдоль оштукатуренного фасада и потом вышел на проспект, грел руки на остановке, но там троллейбусы уже не ездили, лишь редко такси.
На такси у него денег не было.
Да, думал Гектарев, переночую на вокзале.
Небо стыло метелью и снежинками; всё оно в тучах.
Наконец Гектарев сошёл по лестнице на вокзал. Вошёл в промозглую духоту, запихавшись вовнутрь.
Пассажиры расположены на большом пространстве и довольно неприглядны видом. Посадка уже кончилась. Гектарев “покурил” в туалете…
Он шёл по аллее из твёрдых и жёстких кресел. Всё было обнажено, только на кожаных креслах кое-где оставался позабытый поролон. Гектарев рвал его. Он был толстокорый, но зато податлив и мягок.
Какая разница с продающейся у нас залежавшейся и высохшей пастилой! – думал Гектарев.
Обошедши все дорожки, осмотрев каждый киоск и буфет, он вышел опять на аллею и потом в улицу, которая вела в кресла и сиденья. Он прошёл по тропинке и потерялся в креслах, никем не огороженных и стульях. Шёл в кресле, дошёл до какого-то ряда, сел на деревянную сидушку.
Ну вот и сидит, видит: в одном месте из пассажиров растёт, как из тарелки с кремом, большой цветок и распускается по вокзалу, обозначая смысл огня. Около пламени стояла кромешная пыльная темнота, где можно подумать было, что это пиздец. У самих жерл росли прекрасные намерения: раскаяться, самобичеваться, заплакать, увильнуть, предаться кротости, милосердию и сплошной праведной добродетели.
По наитию, сквозь предания пробрался он к простому незамысловатому обустройству, в котором трепетал ярким огнём, и опустил в него мысли. Ярко, но можна продержать несколько образов. Брал пламя в толк: ни цвета, ни границ. Он опускал туда образ, увиливание, но ни образ, ни увиливание не пропадали. Ангел сказал, что как не ярко пламя, но оно не только не пропадает всё, но даже не годиться для почивания: не обжигает крылья.
- Смотри! - сказал Гектарев. – Видишь, я плыву в последствиях самобичевания.
- Это деяния совершаются, - отвечал ангел, - а сквозь них видны “ты”… Вон другой, третий “ты”, а вон
и мимо нас несётся один, два, три – нет, это не “ты”…
И они оба как по команде принялись иначить “ты”.
- Слышишь! – закричал он прыгавшему мимо ангелу. – Переиначь вон это “ты”!
Ангел покрыл его циновкой и принёс Гектареву, потом бросился за другим, за третьим и наловил несколько долгих круглых водорослей. В конце корешка, снизу, у них ярко сияет бенгальским зеленовато-бледным огнём прекрасная тычечка. Блеск этих тычек сиял ярче свеч, но не долго. Минуты через две, три водоросль ослабевала, и свет постепенно угасал.
- Ты, что их, ешь?!
- Нет. Шею на затылке лечу.
- А зачем тебе шея?
Тут только Гектарев ощутил, какой отвратительной тошнотворной болью был осенён. Корень её уродливым, переплётшимся, как множество змей стволом выходил из-под костяного средостения и опутывал ветвями, как сетью, затылок головы, образуя пронизывающий капкан; нервы зигзагами стрелялись по мозгу и суставам.
Он сосредоточился на боли.
Вошёл милиционер в зал ожидания. Он вошёл с комнаты, из которой пахнуло мышами.
Большие лампы висели в разных местах потолка.
- Куди їдим?
- Это самое, в Харьков, - ответил Гектарев.
Уставший, мент облокотил дубинку о кресло, увидал напарника, уставился на того как истукан, позвякивая белыми наручниками от блеска.
- Білєта, доставай, показуй.
Он с большим презрением стал смотреть на мента, его суконный комбинезон, и серую рубашку. Гектарев жадно смотрел на приключения всех черт его лица.
- Встань, ноги підібрав!
- А что такое? – удивился Гектарев.
Тот был чем-то обеспокоен. Видно было, как мент сдерживал себя, чтобы не распсиховаться.
Напарник предпочёл вмешаться в факт задержания.
Все были погружены в метель.
Большие лампы висели в разных местах потолка…
Глава LXXIX
- Лежит снег или идёт буря; меня тоже так было.
- И не га, и не гавари.
- А ты, думал, который час?
- Где-то пол двенадцатого.
- А это ты давно нацепил?
- К этому месту не имеет никакого отношения, - запретил рукой друг.
Такого разлива давно не было.
После предпоследней остановки троллейбус разогнался до такой скорости, с которой с Дуниковским стало что-то твориться. Он то полетел взад, и, вместе с тем, точно, вперёд. Но больше вперёд, чем назад. Непонятно. Удивительно просто: троллейбус мчался с бешеной скоростью, как угорелый, по парку, а Дуниковский, закатившийся кубарем вниз, на ступеньки передней двери, лежал вверх коленями и изо всех сил боялся, содрогался при одной мысли, что может вывалиться и попадёт под переднее колесо.
Лючок шатается на шурупах.
Деревья проносятся частоколом.
По глубокому осеннему небу плывут свинцовые облака.
Одних только каменных львов в кустах было пять, три разлущившихся слона и бюст коня Пржевальского тоже представлял из себя отдельный разбитый фонтан. К ним проявили, те, кто свёз их, преступную неблагодарность, забыв приличье в этом доме. И он никак не ожидал, чтобы в его великодушье те почерпнуть решили право так дерзко скупчить их сюда. Когда любовь переступает в бесстыдство, то уже ничто не оградит её от кары. Поэтому, пускай бетон, пока ещё он не окрашен, побудет в глуши серебряной листвы один.
От всего здесь веяло какой-то серятиной. Эта серятина, этот серокаменный сернобык с его растрескавшимися фарфоровыми зубами пах серо-зелёными серобактериями, приготовив эссенцию из которых, невозможно не затронуть любое сентиментальное сердечко.
Один фонтан сильно напоминал сервизницу. Листва, которой цены нет, сельдеобразна. От всего веет какой-то серятиной, рассолом и повсюду разбросанная селёдка.
- Ничто не сравниться с полем!… Галстук разве что… У кого какой галстук, такая и душа.
Кмист закрыл дверь в кабине, и поехал в командировку.
- Птички такие жёлтые, жёлтые, что аж красные.
- Стой, не дёргайся! – сказала Нюра своей дочке.
Влюблённый в людей на ступенях фармацевтического предприятия, Дуниковский приблизился к ним вплотную. Для начала он прислушивался, но мало что понимал, о чём они говорят. Долго не мог взобраться по ступенькам, а когда разогнался, - налетел на Нюру. Она взглянула ему прямо в лицо, и он услышал аплодисменты. Он пристально посмотрел: к чему всё это?
Шимпанзируя, на сцене красовалась молодая потаскушка в номинации за лучшую женскую роль.
Из-за штакетника было плохо видно, поэтому Дуниковский взобрался на куст сирени и всё видел.
Его поразило, что сверху голова была как гриб.
Пятилетняя дочь Нюры теперь смотрела только на него.
Чтобы как-то избавиться от назойливых глаз, Дуниковский, держась за ветки, сильно потряс ними, но листья не осыпались. Они так крепко держались, это был такой жестколистный куст, что не удивительно поэтому, что листья не осыпались с него осенью. В самом деле: отвинтить на столбу изолятор, подчас, труднее, нежели просто отмахнуться, заявив, что добраться до него не в состоянии.
Насыщенные серебром листья колышутся кольчугой. Но изолятор действительно не откручивался. Нужно было немедленно что-то предпринять, столб подмывало водой. Перспектива Дуниковскому вместе со столбом упасть в талые воды плачевна. Как он только не открывал рот, - всё бестолку. Его никто не слышал.
С такой высоты бултыхнуться в реку и это притом, что Дуниковский не умел плавать… короче: Дуниковский боялся, содрогался при одной мысли, что сорвётся и утонет в вешней глубине.
Зазвучало музыкой цветною дуновенье радужного ветра. Перестал дождь. С листьев всё ещё капает. Листья блестят, как политые лаком, липнут. Важные цапли на тонких, как стебли пшеничные, лапках. Река скользит лезвием в ножнах. Поле и парк, рассечённые рекой, тяжёлый мост связал узлом железным. Дышит земля из-под птичьего говна весенним теплом. Так хорошо, по-домашнему, так кисло. На холмах синеют стройные деревья. Пахнет пельменями с маслом. Заречный край зенитом осенён. Облака между пальм повисли, как меж истин извечных мысли отучают от компромиссов неприступно-прямые водоросли. Нет, это не водоросли. Это волосы Нюры. Твёрже гордых алмазов измученный взгляд, жеманная поза, чтоб глаза не отвесть от удавьего взгляда. Чего же лучше?! Твёрже гордых алмазов Нюра.
- А, ты, за какую роль? В каком фильме?
- “Калина красная”.
- Гм.. так, это ж… он же давно снят! Там же Шукшин* снимался. Ну, помнишь, он ещё человеком хотел стать!
- Нет, это про то, как еврей в ад хотел попасть.
- Что, новую “Калину” сняли?! – удивился Дуниковский. – Зачем?..
- Обещай, что подержишь мою винтовку!
И, не выслушав Дуниковского, Нюра помчалась на вручение ей “Ники”.
Обратно все плыли в лодке и такой железной, точно распевали песню. Громче всех пел капитан. Он знал все слова наизусть, тогда как остальные только и делали, что подпевали ему.
Лодка форштевнем рассекала волны, хлюпала по воде, царапалась о торчащие в неё со всех сторон ветки дерев. За определённую плату капитан готов был катать всех до вечера.
Пыхи, туги. Нет потуги. Пыхи, туги, тридцать лет Нюре.
“Орден кухни, герб кладовых, южных блюд огнедышащий флаг!” - скандировали самые отчаянные.
Надо полагать, что несколько перцев могли бы, видимо, серьёзно осложнить дальнейшее путешествие некоторых товарищей из группы, вопреки пословице: “Подай, женщина, перец - мёд закушу!” Перец же чрезвычайно декоративен.
Был понедельник, поэтому все подвергли анализу предыдущий день – воскресенье.
Несколько опасений были безрезультатными.
Не высокое дерево, а низкое. Нужно медленно проплывать. Можно увидеть, как слон пьет воду.
- Слон бетонный, а зубы фарфоровые – заметил Дуниковский.
Лодка форштевнем рассекала волны, хлюпала по воде.
- Яды лютиков не так страшны, как о них думают, – заявила Линда.
- Расскажи, расскажи, – развернулась к ней подруга, приглашая всех послушать.
Но целиком серебристо-синяя, упиханная в забор беседка, явилась для всех как бы последним форпостом, за которым, если верить на слово капитану, “спокуха”.
И действительно: давно бы так!
Коллекция ядов – это весьма волнующе. Мальчик избавился от экссудативного диатеза, а заодно и от ряда невротических реакций, заметно мешавших ему в школьной жизни.
А вот мерцают грязно-желтые плевки ламп биллиардной. Воняет. Совсем не с кем обняться. Незнакомые, неприятные люди, каблуки канифоля, подымались со стульев, сумбуря, и опускались за стол. Меньше одного тоста никогда не произносили. В эту минуту в баре было так наплевано, что можно было поскользнуться и Дуниковскому приходилось хвататься за спинки стульев, широко расставляя ноги, чтобы не упасть. В баре до того воняло, тут так разило, словно от бочки с блевотиной. Генацвали с плексигласовой трубкой в зубах, с воспаленными, безумными глазами, и колченогий стол в стволах бутылок. Нужно было закрывать лицо руками, чтобы не задохнуться от перегара.
В эту минуту в баре было так накурено, хоть топор вешай. Генацвали, не долго думая, нагнулся и вытащил из-под стола бильярдный шар и повесил его прямо в дыме.
От всего здесь веяло каким-то смрадом. Это смрад, эта смрадомутная смрадодрянь с ее вспенившимися совокупленными сообразованиями пахла перистальтическим периспермом, приготовив эссенцию из которого, невозможно не затронуть любую обеззараженную носоглотку. Один грузин сильно напоминал фужер. Воздух, которому цены нет, не поступает. От всего веет каким-то смрадом, затхлость и повсюду расплёванная слюна.
Дуниковский сориентировался в конец стойки…
- Здравствуйте! – удивился Дуниковский.
- Смотри, орнамент, – погладил рукой бережно и с любовью фотографию в книге Армен Дригарханян*.
- У него, видишь, какие здесь камни? – показывая пальцем по аметисту, кинешме и янтарю, врезанным в известняк, заметил он Дуниковскому, воссияв в непревзойденной улыбке. – Если бы женщины знали, что в крови есть золото, то они выпустили бы из мужчин всю кровь, – такой мрачноватой шуткой, сопровождаемой лукавой улыбкой, сопроводил он отодвигание книги и надпил из фужера. – Да. Но не будем о грустном. Сегодня же Восьмое марта. Кстати, ты поздравил женщину?
- Какую женщину?
- У тебя нет женщины? Бедный мальчик. Выпей! – пододвинул Дуниковскому фужер с пивом Армен Джигарханян.
Пиво показалось Дуниковскому пряным.
- Теперь смотри сюда: Какой тебе орнамент нравится больше?
- Вот этот.
- Хм. Этот орнамент понравился бы моему деду… Пошли.
- Куда?
- Покажу тебе итальянское кладбище.
И вместе они отравились на гору.
- А с чего вы взяли, что этот орнамент понравился бы вашему деду? – допытывался Дуниковский у Армена Джигарханяна.
- А вот смотри, – встал, похлопывая по могильному камню, Армен Джигарханян. – Это могила моего деда. В книге на фотографии рисунок орнамента точно такой, как вот, видишь, на камне. Если ты обратишь внимание и как следует приглядишься, то и расположение камней такое же.
Стал сличать Дуниковский камни и, действительно, никаких сомнений нет в том, что это именно те камни.
- Так вы что, итальянец?
Армен Джигарханян опешил:
- Разве я похож на итальянца?! Я и род мой – армяне!!! Армяне по девятое колено!!! – рассердился Армен Джигарханян и отвернулся от Дуниковского. – Никто; никому и в голову не пришла бы такая глупость.
Солнце не высоко висело над горизонтом, но пекло.
Армен Джигарханян курил, сильно затягиваясь.
Дуниковский вглядывался сквозь турникет и попробовал разглядеть табличку с надписями пунктов назначения на дизель-поезде, червяком вползшем на вокзал, но птицей стремившегося взлететь с момента отправки.
Поезд пытается! Так почему же мне не попытаться?! – в сердцах воскликнул Дуниковский, взял и подпрыгнул со склона, что есть мочи…
Таким образом, можно летать, если сильно-сильно захотеть! И дело тут вовсе не в отсутствии крыльев, но в самозабвенном волении.
Утилитарист – сумерки. Утилитаристический ультрамарин. На холмах синеют стройные деревья. В небе журавли, в небе провода.
Приходил телемастер, но Василия не было дома. Телевизор остался не включенным и в тот день.
Выкристаллизовавшись, по большей мере, в дворец, орда поваренной соли увековечилась ослепительным осадком.
В накинутом на плечи белоснежном пеплосе Сергей вышел на крышу царского дома и все видел. Лишь после того, как греки познакомились с Востоком, застывшая соль пришла в движение. На батике красовался поставленный врачом диагноз: “ОРЗ”. В канаве с йодом стояли рабы. Линда сидела далеко на постели и, пораскинув ноги, пила кисель из потира.
- Ну, где ты там, алё, Серёж!
Скованные одной цепью, они упорно стояли погруженные по пояс в йод по всему периметру внутреннего дворца, так что, глядя на эту картину сверху, у Сергея невольно сжималось сердце от сострадания к ним. Он даже вскрикнул и отпрянул назад от внезапно объявшего его ужаса: как будто это и не дворец вовсе, но, словно, жуткая, нелепая, уродливая по своей красоте, и оттого еще красивее диадема или… брошь.
Он никак не мог принять, свыкнуться с тем, что раб – это такая же вещь, как гребешок, ваза или заколка. У Линды этих заколок было пруд пруди; валялись они, где ни попадя.
И чем нелепее ему представлялось это, тем скорее он свыкался с тем, что рабы – никакие они не люди, но все же вещи.
- Але, ну долго я еще буду ждать?! “Сатиресса” ждет своего “Кентавра”!
- Слушай, поступая с ними так, действительно свыкаешься, что они не люди.
Жеманясь в политой сплошь киселем кровати, Линда соблазнительно раздвинула ноги.
- Ну, иди сюда, “Эйнштейн”.
Он подошел, уничижённый взглядом, сел и прижался с деланной твердостью к ее груди, а она заверещала от удовольствия.
- Какой ты!
- Какой?
Она провела ему пальцем по носу.
- Сим-па-тюля! Люблю тебя.
Не успел Сергей открыть рот, она обвилась ему вокруг шеи и обожгла таким пленительным поцелуем, что его только и хватило на то, чтобы она повторила то же самое еще раз.
Губы ее, глаза; невозможно перечистить все.
Он был как в чаду.
Линда была ослепительно красивой и как всякая испорченная роскошью сучка невоздержана и сластолюбива. Беря в рот, Линда предпочитала вину кисель. У нее было масса времени всласть валяться на солнце. Линда которая ноги своей на землю не ставила по причине роскоши, безжалостным оком взирала на всех; и детей, которых она выкидывала, тайно закапывали на склоне в оливковой роще.
Сергей этого не знал, поэтому полностью отдался во власть Астарте.
В эту минуту лишился сознания еще один раб. Его оттащили и заменили новым. Таким образом, дворец поражал своей эпатажностью, не касался земли и был нелепой неожиданностью путнику.
Не считаясь с потерями, враг силился занять город.
Внутреннее убранство дворца ослепляло ангажированным великолепием.
И крыши видели закат и стены видели войну. Стоит ли злиться: там за окном – птица Сергей, птица.
Наспех выламывая пули из винтовочных патронов и распихивая их по карманам, он давал Линде фору в шестнадцать минут, а она голой в накинутом поверх плеч бриллиантово-розовом муслине, в тяжелых золотых бармах на шее бежала от него на конюшню.
Скача по сугробам после полдника за очистными сооружениями на лошадях, они были на пологом склоне по пути на луг. Стояла весна – половина марта.
Раздосадованный глупостью Сергей Линды, иступленно смотрел на свою лошадь, по капризной придури застреленной Линдой из пистолета в грудь.
- Ну у тебя и прическа щас! – залилась хохотом Линда. – “Ёжик в тумане”!
Лошадь билась в агонии.
- Эй, алё! Ну, ты что, обиделся, что ли? Сержик! Серёженька, сама не знаю, что на меня нашло. Ну, прости свою глупую “Саламандру”.
- Сколопездру! – поправил Сергей.
Он был крут и немногословен теперь.
- Боже, ну как мне загладить свою вину? Боже, я этот пистолет теперь ненавижу!
Линда взяла и омерзительно отбросила двумя пальцами инкрустированный янтарём “Магнум” в сугроб.
Обида будит в человеке упорные решения. Ему нужно было только выбрать проталину, а она, ехавшая возле него рядом, пыталась приводить в исполнение все его желания. Очистные сооружения были для них своеобразным контрольным участком.
Раба лишь с очей прогнать, прибежал к ней надсмотрщик, а перед ним разъяренный раб. Капли капают с сосулек. Рабы во дворце ходят по золотым шторам.
Царапаться, аэрозоль, химиосинтез, аэрация. По глубокому весеннему ручью текут ринхоцефальные льдинки. Можно прорипеть, а можно и не проломить. Он живет в эти дни такой жизнью, которая присуща многим высокому положению и надменному нраву. Руки женщины, чтобы остаться красивыми, должны быть праздными. Руки раба разорвали ошейник. Из всех ошейников ему не нравятся все.
- Не спокойно. Чего спрашивается?
- Ядрышками вишневых косточек вчера объелся.
Туман – это движение воды в атмосфере. Нельзя сказать, какое из времен года лучше: все они одинаковы по-своему.
Таня зажгла сигарету, спрятала зажигалку и прилизала брови. Чем нарочитей станешь, тем неприступней будешь. Попадётся на глаза заурядный по размаху клиент – обойдешь его и пойдешь дальше.
Кмист сел на положенную под зад подушку, разогнался и приехал на машине на массаж.
- Болит у меня спина, доктор!
- Никакой я не доктор, – запротестовал руками тот, – но фельдшер!
- А в чем разница?
- А, собственно, что вас беспокоит? Садитесь, любезнейший.
- Болит у меня спина.
- Да вы вспотели, батенька. Раздевайтесь!
- Знаете, фельдшер.
- Вы пиво пьете?
- Я? Да.
- Дышите.
- Знаете, фельдшер.
- Тихо!
Сергей принялся ломать “котики” и наломал уже довольно много, но вот стало слепить солнце, да уж так, что хоть бы и не надо.
- Вы простыли, милейший. И весьма почтенно. Одевайтесь.
- Наверное, так, как вы говорите. Назначьте мне массаж, фельдшер.
- Извольте.
Постояв с минуту, Кмист получил на руки долгожданное направление, подпрыгнул от радости и сунул его в штаны.
- А на массаж мне к вам приходить?
- Вряд ли. Массажист из меня, некоторым образом, никудышный. Придётся вам ехать в район.
Фельдшер взглянул на часы:
- Но сейчас уже поздно. Поезжайте-ка вы в район завтра!
- До свидания! – сказал Кмист и ушел.
- Удачи, – молвил фельдшер и тоже ушел. Закрыл поликлинику на ключ и скрылся в беседке.
Восстание уже было в полном разгаре, а фельдшера все не было.
Гладя себя по губам, глазам, вискам “котиками”, Сергей не сразу сообразил, что к чему…
Теснимая к лугу со стороны очистных сооружений взбунтовавшимися рабами стража, предпринимала отчаянные попытки закрепиться на с трудом удерживаемом для нее плацдарме. Это было тем более необходимым: в рядах восставших показался фельдшер.
События, как говориться, развивались согласно плану. Согласно общей договоренности был разорван контракт с фирмой “Унитекс”. Первым параграфом “Декрета о мире” было: “Штыки в землю!” Над вторым долго не думали: “Кончай их, паря!”
Директор фирмы, муж Линды Щеранский Натан Игоревич в страхе отстреливаясь, бежал на своём “Вольво”, но был схвачен и побит камнями.
- Это надо быть ими! Я отказываюсь. Я отказываюсь: это надо быть ими!
- Ну, ти подумай, дурак який!
Набухли почки на каштанах, впрочем, как и у других деревьев, тоже набухли. Не остроконами земля полнится, а ручьями. Ручьи – эквивалент тепла.
- Ти випила крушину?
- Яку?
- Ту, шо я тобі давала.
- Ага. Ше чого не було! Я буду на дорогу пить крушину!
Маккиавеллевский, ополаскивать, перхоть, пропагандистский. На улицах коричневеют кривоплечие деревья. И вся сила его души, вся печаль и радость – печаль о них, которыми он так мучительно был тогда, и безотчётный страх смерти – всё ушло к горизонту, туда, где за последними гранями домов, высоко в небе синело далёкое, далёкое небо.
- Далі. Слухаю! Я вдорозі, я тепер звізда, я тебе забула нвсігда! Не чує.
- Что? – очнулся Дуниковский.
- Слухаю, кажу. Шо давати?
- Соку мне, соку. Яблочного, яблочного...
Стал идти дождь. Ливмя льёт. Ливневый ливнеспуск перестал справляться с каплями.
Теперь он видел, как льётся дождь, как повсюду горят стеариновые свечи, и отовсюду пахнет промытым читым листом и жирной землёй.
Рискуя быть ударенным молнией, Кмист стоял под деревом нараспашку, чтобы все видели его галстук.
Был ли Дуниковский учащимся политехнического института, а то, что он посещал лекции, так и осталось посещением – трудно и со всей ответственностью заявить, таким образом. Но по нас судят, не потому, что мы ходили, а потому, к чему всё. Схватившись за спинку кровати, он смотрел молча, полный непередаваемого восторга.
По сути восторг начинался там, где кончались кандалы его нужд. В них он находил жизнь мерзской, человеческие отношения противными, а ход событий – нескончаемым кошмаром. Кошмар каждый день – вот что его угнетало. В повседневную жизнь рано или поздно терпели фиаско внедрить лозунг протеста все такие попытки. Желаемого добиться любой ценой вопрос вставал, но лишь усугублял данность.
Приятной неожиданностью стало выглянувшее на мгновенье солнце. Оно словно решило проверить и посмотреть, как горят всечи.
Решившие, что дождю конец, высыпали из вагонов.
- І потом: не ставте чашки гарячі на сервант. То ж не харашо. “Кругляки” вже на етом, на серванті...
Перебегая от одной группы мужчин и женщин через железнодорожноек полотно к другой, Сергей был в недоумении. Он метался по рельсам от одного пропавшего зуба к другому, от одного исчезнувшего пальца к третьему. Людей следовало помирить. Но едва он перебегал на другую сторону, там начиналдось то же самое. Чего-то уже, да переставало хватать. Нехватало очередного зуба, ладони или пальца, - ровно на одно что-то у кого-то меньше, чем на другой стороне ветки.
“Фельдшера! Позовите фельдшера!” – кричала то одна группа, решивших, что дождю конец, то другая, и были, по-своему, правы. Люди несуразно тыча оставшимися культями рук показывали Сергею на провалившийся опустошённый рот, а он ничего не мог с этим поделать.
- Цинга! – разводил руками фельдшер.
- Ну, как же так, доктор?
- А что я могу сделать? Непременно не встречавшаяся разновидность!
Несчастных мучила жажда.
- Не давайте им пить! – кричал фельдшер. – Закройте краны!
Сергей бегал по насыпи и ловко опрокидывал пластмассовые ведёрки с водой у всех, кому успели принести воду...
“Шмакадявка сраная, болван, фашист, остолоп, аспид, сволочь, скотина, идиот, плесень болотная, придурок, охламон, душегуб, недоносок, сотрап, гадёныш, писюн, румын, недоумок, подонок, Фет-Фрумос ёбаный”, - каких только слов не понавыдумывали решившие, что дождю конец, на Сергея и не повысказывали их в спину, плоскую, широкую спину общественного “Карлика-Носа”.
Ну, разве годиться так? – негодует Сергей. Нехорошие, тёмные, ничтожные люди.
Он оглянулся по сторонам, нащупал в кармане пеплоса презервативы и выбросил их на гравий.
Фельдшер суетился на счёт раствора для инъекций, свечей и спичек.
- Я знаю, что нужно сделать! Их нужно свести вместе, познакомить друг с другом, чтобы они перестали бояться!
Фельдшер с недоверием взглянул на Сергея.
- Думаешь, это то?
- Кажется, это я.
Фельдшер увидел муху, подошёл к стене, и прихлопнул её газетой.
У кутку було загратоване віконце з розбитими шибками, крізь яке в кімнату лилося холодне вечірнє повітря...
Какие-то люди кололи дрова, а потом красили их в разноцветные краски.
Благодарностью ему была нежная улыбка, что окутала лицо Нюры, как аромат окутывает розу. Но когда Сергей попросил её побыть с ним ещё несколько минут, то тревожно сел.
- Я не могу! Я просто сойду с ума!
Сергей остался сам. Он вынужден был сесть, - так он устал от половых актов с женщинами. Задумавшись, он сидел возле лужи с железнодорожной водой, прозрачной и голубой, и взглянул в небо. Он протянул вперёд руки. Дождь кончился. Настоящий апрель, подумал он.
Василий Шукшин – российский актёр.
Армен Джигарханян – российский актёр.
Глава LXXX
И вот снится Кмисту сон.
Вот, будто идёт он со своим почившим дедушкой мимо каменных клумб в гастроном. То тут, то там, не успевал поворачивать голову Кмист, взлетали и уносились ввысь ракеты, словно, Байконур, честное слово. Его это так поразило, до такой степени подвигло восторгом, что он немало диву дался: к чему всё это?
- Смотри, дедушка, спутник!
- Что?
- Спутник!
- Где?
- Да, вот!
- Ага! – увидел дирижабль дедушка.
- Неужели и наши уже научились “Шатлы” запускать?! – восторженно недоумевал Кмист.
Раньше шли, но теперь стояли.
Они смотрели на спутник.
Дедушка стоял и ковырял клюкой снег.
- Вот здорово! Смотри, дедушка, как он висит!
- Да.
Дедушка пригляделся.
- Что? – удивился Кмист.
- А ну, а ну, - подошёл ближе дедушка.
- Да что?!
- Постой, постой, а не клип-клише ли это?
- Что? - спросил Кмист.
Молочное апрельское небо пестрело белыми шлейфами ракет.
- Да, нет. Не может быть.
Дедушка стоял и ковырял клюкой снег. Они смотрели на спутник.
Но вот подул ветер, и спутник поворотило ветром. Сначала медленнее, не торопясь, но потом всё отчётливее дирижабль стал падать. Они смотрели на спутник.
Молочное апрельское небо пестрело белыми шлейфами ракет.
Спутник, как выяснилось, оказался не таким уж мизерным, каким представлялся в вышине. Его перолобые бока, перефасонясь, павильонно близились.
- Если скрестить ежа и змею, ничего кроме колючей проволоки не получится! – рассмеялся экибасстузец.
Дедушка разговаривал в полголоса.
Но веселье скоро закончилось. Все бросились врассыпную. Спутник падал прямо сюда.
Кмист стоял как вкопанный. Видение было классическим: спутник падал с поразительной быстротой, а он ничего не мог с этим поделать. Казалось, убежать было можно, но дедушка был стар и передвигался очень медленно. Тревожный Кмист подталкивал дедушку в спину, но в целом, двигались они медленно.
Огромная исполинская тень тряпично пала на всю улицу. Спутник свернул край дома, порвал линию электропередач, и, хотя был матерчатый, раж от него исходил немалый.
Только бы перенесло, только бы перенесло! – цепляясь за складки плаща на дедушке, повторял он про себя как заклинание. Ну надо же было так далеко засмотреться, идиоту!
Дирижабль властно скользил, шуршал, от него отдавало студёной прохладой и… транспарантом.
Дедушка был уже на другой стороне улицы и разевал рот, по-видимому, что-то кричал Кмисту, грозил ему палкой, если он сейчас же не перейдёт на ту сторону.
Неземное озарение, подкравшись слева и немного сзади, ударило его промеж глаз, осыпав с ног до головы картофельными очистками. Кмист кинулся к фонарю, бетонной с подкосом электрической опоре. Ей, как форштевнем, приписывалось раскроить конструкцию.
Треснули тряпки, налетели доски.
С размаху грохнуло и поволокло по эстакаде. Ему на голову упал деревянный брус. Съёжившись, Кмист перепугался ужасно. Адским скрежетом заложило уши. Рок, не равный бой, он ранен в голову, он герой. Но вот чувствует он это конец. Темнота. Осколки ореховых глаз хрустят у него под ногами. Вот он уходит…
Кмист проснулся. Сердце стучало, как лототрон. Жадно хватая воздух, Кмист сбросил с себя влажное одеяло. Он схватил полотенце с кресла, нервно вытер всю шею, руки. Наконец, успокоившись, снова лёг, подстелив под себя сухое полотенце, натянул на себя одеяло, и, полежав немного, закрыл глаза опять.
Глава LXXXI
От Раскольникова ушла жена. Ушла вместе с тёткой, грозясь отобрать ещё и квартиру.
- Накось выкуси! – крикнул Раскольников, запустив в обеих пыльной дорожкой.
- Скотина! – донеслось снизу, с лестницы.
- Рот закрой! – кричал Раскольников, свесившись через перила.
- Тебе там закроют!
- Ва-али, манда-а-а!
Глава LXXXII
- Я, наконец, услышу? Кто-нибудь напишет песню о парашютной вышке и травах внизу неё?! До каких пор; кто-нибудь воспоёт её купоросный цвет или нет?!
- Ну, видишь, - начала, было, Ефросинья Артемьевна.
- И вы напрасно говорите: “Зелёный как купорос”. Это очень не точно! Купорос и голубой – близнецы-братья! Мы говорим купорос – подразумеваем голубой; мы говорим голубой – подразумеваем купорос!
Не смотря на то, что Ефросинья Артемьевна была во всё посвящена, нужно было передать ещё одну радиограмму. Ей “наступали на пятки”.
Негодуя, таким образом, Мересьев подошёл к лотку и, постояв молчаливо в очереди, купил мороженое.
Немцы, приставленные к бронетранспортёру, проводили его взглядом до входа в сквер. Припадая на обе ноги, Мересьев показался им подозрительным. Фашисты решили проверить, что к чему.
Вот уже год, как все немецкие войска были оповещены, что в небе под Минском был сбит некий советский лётчик, и что, падая, он попереламывал себе ноги. В последствии уже в госпитале лётчику соорудили протезы. Невероятной силой воли заставил он себя встать на них и… пошёл, и танцевал, и вернулся к себе в строй, с тем, чтобы опять бить врага, и снова сбил “Юнкерс”, но вторично был сбит где-то в районе Краматорска и пропал безвести.
Не стоит быть патриотом, ни пожарником, чтобы предположить, поэтому, сколько ненависти было в этом человеке, и как опасен он был врагу.
Один из них подошёл, цокая надраено, и встал над ним наслано.
- Аусвайс! – скомандовал он Мересьеву.
Мересьев откинул мороженое, сиганул через лавку и просочился в штакетник.
- Рашиш швайне! – выпустил из автомата очередь вдогонку немец.
На допросах пленные партизаны рассказывали, что любимым выражением его было: “Мелочь, - а приятно”.
- Как же он встал на ноги? – спрашивали эсэсовцы.
- Не знаем, - отвечали партизаны. – Когда он нам встретился, то был уже на ногах.
От старожилов немцы узнали, что самолёт его упал во флоксы на поляну деклассированного помещика. На вопрос, могут ли они пойти и показать то место, где лежит самолёт, старожилы утвердительно покачали головами и сказали, что нет, не могут: в стужу самолёт они разобрали по дворам на истопку печек.
Немцы тогда так и ушли ни с чем. Но через полтора месяца снова приехали.
- Что вы знаете о женщине, которая ходила к нему во флоксы? Кто она? Кто-нибудь, назовите её имя.
Никто из жителей деревни не знал, как зовут Ефросинью Артемьевну.
- Так, может быть, не было никакой женщины?
- Да, - отвечали старожилы. – Какая-то женщина, по всему, видно, приезжая, ходила к нему во флоксы.
- У кого жила эта женщина?
- То-то, что ни у кого.
- Как она выглядела? Сколько ей лет? Опишите её.
- Лет сорок, пятьдесят, не меньше. Одета она была в богатейшее голубое платье с бантами, на голове искусная причёска, а в волоса были вплетены серебристые ленточки.
- У неё что-нибудь было в руках?
- Кажись-таки да. Узелок.
- И она носила в нём еду для лётчика? Почему вы не сообщили об этом старосте?
- Мы не предполагали, - разводили руками старожилы, - что она могла носить в нём еду. Мы думали, что в узелке драгоценности. Она никогда с ним не разлучалась.
В совершенстве владея техникой массажа, Ефросинья Артемьевна применила его на совсем молодом ещё лётчике. Она втирала ему в ноги питательный крем, и ежедневно скармливала бутерброды с маслом и красной икрой.
Он окреп, поправился, стал вести себя дерзко, а раззнакомившись в партизанами, всячески попирал “Вермахт”, оставляя после себя исковерканную матчасть. Полюбившимся выражением его стало: “Мелочь, - а приятно”.
Ещё не забылась его выходка с шестёркой “Тигров”, когда опознавательные знаки и бортовые номера на них были тщательно закрашены, а поверх них нарядно алели “звёзды Давида”, когда остановилась в тактическом броске на шоссе колонна мотоциклистов. Устранение технологического провиса цепи (чрезмерно натянута), щепотка древесного угля в бак, - всё это сказалось в дороге…
Но, всё же Мересьев был лётчик, как ни крути, и сполна удостоено было “чести” ощутить на себе всю силу такого высказывания “Люфтваффе”…
Так, нередко, приходя на аэродром, гитлеровцы уже готовы были подняться в воздух, как вдруг то у одного не хватало патронов, то у другого перекушенной оказывалась тяга к триммеру, а то у третьего был забит картофелинами воздухозаборник маслорадиатора.
Хорошо, однако, если неисправность была замечена вовремя. Те же, кому “посчастливилось” оказаться в воздухе, не могли добиться максимальной скорости – лопасти винтов были слегка разогнуты. При попытках идти в боевом порядке, с трудом удавалось выдерживать дистанцию: наблюдалась недостаточная продольная устойчивость, и неэффективность закрылков. У некоторых при капотажном наборе высоты сгибались подкосы стабилизаторов, шёл вразнос двигатель.
Асов списывали со смехотворными диагнозами простатита, гайморита – в стёклах откидных колпаков фонаря кабины было просверлено крохотное отверстие, сквозь которое сочилась тончайшая струйка воздуха, направленная в голову пилоту. Заметить такое отверстие при беглом осмотре было практически невозможно. Оно заявляло о себе уже в воздухе, причём, заткнуть его чем-либо спичкой, например, не удавалось, а держать его всё время пальцем, значит, пожертвовать манёвренностью машины. В бою это было попросту недопустимым.
Но даже после всех успешно перенесённых испытаний лётчиков не покидала тревога: ведь нужно было ещё посадить самолёт. А как это сделать при выскочившей оси стойки амортизатора?
В общем, и целом, вред, наносимый “Люфтваффе” Мересьевым был не такой уж мизерный, а главное, немецкие машины, время от времени, переставали превосходить качественно советские, а в ряде своём начали и уступать им (!) проявив впервые свои слабые стороны в поединке с современными советскими истребителями, что подтвердилось летом сорок третьего в битве за Курск. Это – небольшая скорость, слабая манёвренность, что привело в ряде случаев к уклонению немецких лётчиков от боя, то есть, к беспорядочному сбросу бомб и уходу их на свою территорию при первых признаках появления “Спитфайров” или “Харрикейнов”.
Это было началом конца. Эффективные (при отсутствии организованного противодействия) “Ю-87” несли громадные потери при наличии сильной ПВО. Не изменили положения и новые модификации этого самолёта, претерпевшего поражение от истребителей всех стран антигитлеровской коалиции в последующих фазах второй мировой войны. Подтвердилось это и в нашем небе. Если в начале Великой Отечественной войны “лапотники” действовали практически безнаказанно, то в дальнейшем, не смотря на появление новых модификаций D и G, усиленную охрану аэродромов, они всё с большим трудом могли противостоять совместным действиям сухопутных частей, ВВС Советской армии и… Мересьева.