Мари-Каланхой.

(часть 3)
 



Глава XXVII

Отсутствие крыши на доме среди шумящих листвой громадных тополей было не то, что бы нежеланием, а скорее нехотением, да и неумением тоже. В общем, ни к чему ему это было, если к тому времени он нашёл в этом даже некую своеобразную прелесть. Благо, август не дождливый, сухой.
На кровати под открытым воздухом множество различных мелких вещей. По типу: слайды, скрепки, краски, перья, шахматы, карандаши, кнопки, прищепки, кисточки, шурупы, резинки, тюбики, кассеты, пенопласт, ножницы… электробритва, клей, лезвия, ножницы, листья, канифоль, линейки, колпачки, семена, слайды, резисторы, тюбики, пешка, клей, линейки, колпачки, шурупы, тюбики, прищепки, фланель, листья, гвозди, карандаши, фломастеры, тощо.
Чтобы окончательно разобраться среди шума листьев тополей и может быть платанов с разноликой толикой вездесущих на кровати и по бокам мелких предметов, мешавших беспочвенно растечься по раскладушке – даже вспотел от перенапряжения в плане сортамента и раскадровки.
Снял Алексей с себя серый свитер под шею и швырнул ним на тротуар с третьего этажа. А-а, где-то на ветвях повис… А настольная лампа на серванте стояла. Так он взял и потянул за шнурок. Это с той целью, что локальный свет, то есть, свет в строго определённой местности и на строго определённое расстояние со строго предписанным указанием по применению сугубо зажигается в целях концентрации внимания по выполнению той или иной работы, как, впрочем, и не работы, но так, чтобы обозначить или подчеркнуть необходимые в данный момент детали. Алексей подошёл к краю и соседского ребёнка хотел было разглядеть, но как никогда света было мало, и он с недоумением повернулся к светильнику. И это всё?! – казалось мысленно вопросил он лампочку. “Пук!” - в тот же миг ярко засветила та изо всех сил.
Девочкой напротив была с длинными волосами, пока газовая лампочка не превратилась из розовой в белую. На свежем воздухе за окном соседская девочка с длинными волосами, и надо же, уже на открытом балконе с подукороченной стрижкой. Но зато как ей это! И что она делает?! Неряха. Но как поставлены отдельные фрагменты! До неестественности в быту доведены сволочью!
- Прекрати, слышишь, прекрати!
И на хер здесь столько мелких предметов?! Их же так долго убирать, думать над ними, ломать в данный момент голову! А ведь если не кончить сейчас во фройлин Елену, то какой же ты после этого мотоциклист?
- В Яковлеву* или в Капсюлеву?
- Что?
- Ну, если первая – актриса, то вторая – дочь экскаваторщика.
- В дочь экскаваторщика. Это вернее.
- И что, и ты их разделяешь?
- А что?
- Ну, милый мой, то, что Елена Капсюлева, уж если на то пошло, - моя дочь и это как само собой разумеющееся.
- Вот как?! Очень приятно, Алексей!
- Подожди, не перебивай, - ловко увернувшись от рукопожатия с Алексеем, одержимо продолжал вести свою мысль с поднятым указательным пальцем подвыпивший экскаваторщик. – Беда в том, что между ними нет чётких границ. И любишь ты, если, конечно, любишь…
- Да я…
- Понял; как ту, так и эту, потому как та, так и эта – Елены.
- А что, если они Елены?.. Ха! Да мало ли каких Елен! Значит, по-вашему, я всех Елен, что ли люблю?!
- Вот. Вот ты и сам уже об этом заговорил.
- Та перестаньте вы!
- Ты не груби.
- Я не грублю.
- Ты не груби.
- Да нет же!
- Вот. Не груби, сынок. Не надо. Может быть, так ещё сложится, что тестем твоим буду. А Ленка – девушка хорошая, это я тебе отвечаю, как отец говорю. Хоть и без матери росла, всё при ней, что мужику надо. Вот.
- Да я разве что говорю. Наоборот!
- Как ни тяжело мне с ней было, а, почитай, с пяти лет со мной в экскаваторе. Да. А одно время я как-то серьёзно болен был, так сама, что б нас с ней премии не лишили, получали-то тогда, я вот, например, очень мало, так что б премии не лишили, сама, читай, котлован под объект вырыла. Не такой, правда, как следовало, по всем параметрам там, но, ху, однако ж, с экскаватором управлялась девчонка! Драглайном в ту пору ворочала! Я шо б знал, что она училище пропускает, я б ей строго не разрешил. И бегала ещё по вечерам ко мне, передачи носила. И, главно, молчит как партизан. Ну, и конечно, своя там у неё жизнь была. Я ей ничего не запрещал. Дискотеки там и прочее… Что б всё как у людей было. Надо там, говорит, пап мне материал на платье, брюки сшить, ну, бижутерию там кой-какую, - так подработаю, и то, - редко когда попросит. А так – всё сама. По дому, в училище… Самостоятельная девушка. Самостоятельная. Как дочь я её прекрасно понимал, и она меня – тоже.
- Так как вас звать-то?
- Никанором кличут.
- А меня Алексей.
- Ну, что ж, очень приятно.
- И мне тоже. Вы ща куда?
- На завод.
- На куда?
- На завод экскаваторного оборудования, - ответил Никанор Савельевич, и, поправив пиджак, шёл якобы, куда сказал, дальше.
Алексей был из русских немцев, и ему было любопытно, кем же это работает Елена на заводе таки. Он держал себя молодцом, высокий, стройный с женственными чертами лица и так, что работницы, проходившие мимо, завидовали в душе Елене Капсюлевой.
Алексей был уверен в себе и не смотрел под ноги. Невозмутимый и раскованный чувствовал в себе арийскую кровь, и, казалось, упивался собственной походкой, отчего влиял на качество работ рабочих за станками.
С отцом Елены они прошли через один, второй цех, поднялись по лестнице, свернули, прошли немного, снова спустились в цех.
Помимо шума заводской воздух был чист и свеж. Он циркулировал по сообщающимся цехам и был наполнен душистым ароматом луга. Он поступал через хорошо отлаженную систему вентиляции и кондиционеров непосредственно в производственные помещения, участки и столовую.
По коридору “независимой лошадью” с папкой технорабочей документации шла Елена.
- А что здесь собой представляет номенклатура выпускаемых изделий?! – спросил Алексей у отца Елены, проходя с ним по третьему цеху…
- Какие изделия выпускают?!
- Да!
- Значит, - принялся загибать пальцы Никанор Савельевич, - стеклопосуда, троса, здобнокаменные торты… Ну, что ещё? Жёлудемолки…
- Пивет, Никанор!
- Здорова!
- Студент?!
- Да, не, так это, за компанию!
Алексей отошёл в сторону, уступив дорогу моментально проехавшей электрокаре.
- Слушай, зайди к Саврасову - хотел с тобой на счёт этих, трубок поговорить…
Вдали из-за угла в цех вошла Елена Капсюлева. Тут же Алексею стало всё “по барабану”, он потерял из виду её отца, приятеля её отца, станки, ящики, и теперь всё внимание его увлекла она. В вязаном коричневом свитере “рваной кошкой” себе на уме, прижав папку с технорабочей документацией, стыдливо шла по магистральному проезду. Подчёркнутая неряшливость была ей в пору, в самую что ни на есть “десятку” как в отношении волос, так и во всём остальном. Длинная же чёлка, губы и ногти навыпуск в сочетании с площеядным прищуром вытворяли с ней несусветные чудеса. В этом был шарм её природы. Стержень.
Алексей снова потерял голову, и чуть было не наговорил ей глупостей; но в тот самый момент, когда она, проходя, загадочно смотрела на него, к ней откуда-то подошла работница, и они вместе о чём-то заговорив, свернули в проход между производственным участком и инструментальным отделением.
Погода испортилась. Середина августа перестала быть сухой, и разразилась полуденной грозой. Только теперь Алексей обратил на этот факт внимание. Гром грохотал всё явственнее, непогода неистовствовала, рвала и метала, ливень хлестал по стёклам, то и дело сверкали молнии.
У Алексея пересохло во рту. Он попытался проглотить глоток сухого вентиляционного воздуха, но тот застрял в горле. Вдобавок ним всё больше овладело некое неясное ему чувство сбежавшего молока с точки зрения алюминиевой кастрюльки. Такое чувство присуще даже не каждому. Что же касается русских немцев, то это патологическое и переживают они его особенно болезненно. Временами начинает казаться, что что-то происходит за твоей спиной, не в прямом, конечно, смысле (хотя не исключаются редкие случаи) и тобой овладевает чувство круглого дурака. Или же, наоборот, всё происходит под твоим носом, стучит “сторож” на дне кастрюльки, возвещая что, вот-вот молоко убежит, а тебе хоть бы хны! И, главное, ничего сделать не можешь, воспрепятствовать не соображает соображалка. Тогда выглядишь полным идиотом. Законченным.
Алексею казалось, что что-то кому-то должен, куда-то не пришёл, что-то вот-вот выпустит из рук – хвост какой-то свежепойманной рыбы, что гроза вот-вот, да и, глядишь, кончится, что молодость прошла впустую, а ему этого, оказывается, совсем не хотелось, и что стоит он один вот так, девственник на самом деле, и никому ненужный посреди магистрального проезда на виду у великовозрастных дитин, и такой непрактичный на самом-то деле, боясь (блядство, ещё и это) быть раздавленным мчащейся нелепой электрокарой, тарой, гитарой, твою мать, завода экскаваторного оборудования. Предоставляет на всеобщее обозрение свою женственную изначальность, - нелепо же здесь, ведь, что делает – “бисер мечет перед свиньями”. Во дурак, полный идиот! А что такое шарм – ты не знаешь. Что и требовалось доказать, размышлял сам с собой Алексей.
Охваченный фантомом Елены Капсюлевой, безысходно влекомый её шармом, алюминиевой кастрюлькой от сбежавшего молока решил вспомнить дорогу обратно, чтобы выйти. Ну вот. Вот оно и сказалось. Два рослых рабочих парня с воронёными гаечными ключами на плече поспешили ему наперерез. Нет. Не к нему. А куда же тогда они? – поднявшись наверх по лестнице, подумал Алексей и вдруг понял: они решили убить Елену! Ну, это и понятно. Алексею самому было непонятно – что такая девушка как Елена работает на заводе?! Хотя… Дочь экскаваторщика… Теперь понятно. Непонятно, как он защищать её будет. Но будет. Горло за неё перегрызёт. Но сначала нужно предупредить Елену.
Сверху на площадке ему было видно весь цех как на ладони. Алексей чувствовал, что вот-вот должен её увидеть среди станков – бывает такое чувство; и не только среди станков. И если ним не злоупотреблять, то обязательно сбудется. И не только среди станков...
Если сверху на площадке ему было видно весь цех как на ладони, то отсутствие крыши на доме среди шумящих листвой громадных тополей было не то, что бы нежеланием, а скорее нехотением, да и неумением тоже. В общем, ни к чему ему это было, если к тому времени он нашёл в этом даже некую своеобразную прелесть. Благо, август уже не сухой, дождливый.
- Я сейчас кофе сварю, - сказала Елена, закрыв за собой дверь на ключ в комнате технорабочей документации.
Гроза заканчивалась, раскаты грома становились глуше и слабее в насыщенном влагой и озоном пространстве.
Елена потянулась приоткрыть окно, а Алексей присел на светлый канцелярский стол из древесностружечных плит. В комнате было много зелени. По стенам и подоконникам росли вьющиеся декоративные цветы, а у окна стояла кадка с большой разлапистой тёмно-зелёной пальмой.
- Твоё хозяйство? – кивнув на озеленение, поинтересовался он.
- Что? А, нет. Вот у меня тут фикус…
- Здорово.
- А его из наших никто не выносит. А мне нравится.
Алексей подошёл к растению и пощупал кожистый лист.
- А только вот кофе у нас нету, - заявила Елена Капсюлева, выставляя на стол пустые банки из-под “растворимого”. – Чай будешь?
- Обязательно!
Бросив кипятильник в литровую банку с водой, она подошла к нему.
- Я то же так люблю.
И положив упругий мясистый лист фикуса себе на ладонь, другой ладонью медленно прижала его сверху и ещё медленнее стала проводить пальцами по поверхности листа…
Алексей предпочитал больше не смотреть на её руки, что бы не возбуждаться впустую. Теперь же, казалось, она сама разжигала в нём факел, способный сжечь её с потрохами, и длинные тёмно-вишнёвые безупречно очиненные ногти на тёмно-зелёном фоне листа играли первоочередную далеко идущую роль в этом плане. Алексей потерял голову, томный прищур увёл его, и он скоропостижно рванул ею на себя…
Фактура “бзихт” нечто не отзывчивое, а приспособленное к изучению бюстов исследователей гистерезисных явлений в физике. За неимением времени, его миссия заключалась в следующем: откуда он мог знать, что будет, если взял “половую тряпку и высморкался туда”. Она ничего уже не хотела. Да и раньше, судя… А не о чем судить. Она “поцеловала самосвал в протектор колеса”, сама же свалила на себя всю ответственность. Он был без всяких желаний и она тоже.
- Ты любишь?
- Люблю… к сожалению.
Ногтями сняла разлившееся варенье с кримпленовой кофточки и слизала. Голос за окном предлагал сдаться и тогда будет всё значительно лучше, чем может быть.
- Ты любишь?
Чашка опрокинулась и залила скатерть похабно рыжим турецким чаем.
- Я сегодня такая нерасторопная, всё из рук летит.
- Ты любишь?
Голос за окном предлагал сдаться в последний раз. Против лома нет приёма, непреложная истина для тех, у кого одна, правда, на всех и победа. Любой ценой не своих голов, конечно, - невесело размышлял некто в джинсах с окошечками лёжа среди зарослей конского щавеля и грызя какой-то довольно жёсткий стебелёк.
Влекомый междуусадебный кот запахом прошлогодней валерианы, единственное животное, который являлся точкой преткновения их жизненного пространства, не догадывающийся, однако, насколько тесно свёл их теперь осторожно ничего не могущий взять в толк, исступлённо рассматривал то место, где рос пышный куст. Ему показалось, что кот вздохнул, словно над давнишними мечтами, которым уже не суждено было сбыться, и, поникши, пошёл как-то вбок через грядки. Он был старый этот кот. Теперь уже старый.

Елена Яковлева – российская актриса.


Глава XXVIII

Значит, у неё есть предел, значит, нужно идти до конца, до самого края, где она круто обрывается вниз со страшной силой со всех краёв, решил для себя Жухрай, и стал спускаться с водонапорной башни вниз.
Летит вдоль поляны шмель, жёлтая курточка на нём поблёскивает, чёрный поясок синевой отливает. Видит, ползёт рыжий лесной муравей.
- Слушай, приятель, - басовито прогудел шмель, и присел на пенёк, - что-то я тебя не знаю, ни разу не видел… Из каких краёв будешь и что тут делаешь?
- Ручеёк ищу, пить охота, - скрежеща челюстями, ответил Жухрай. – Чуть ли не полдня меня на грузовике везли. И верь, не верь, часа полтора самолётом летел. Ух, здорово! Глянешь сверху – что за чудеса! - там далеко внизу деревья кажутся маленькими, маленькими, как муравьи, а муравьёв и вовсе не видно. До чего интересно! Хотя, не стану скрывать, страшновато поначалу. Даже дух захватывает. Больно уж высоко самолёт поднялся… А потом - не страшно… Потом я на подводе добирался.
Домик для шмелей Печорин сделал из асбестоцементной трубы диаметром 100 мм и длиной 600 мм. Сделал две деревянные пробки (но из пенопласта лучше). На расстоянии 200 мм от одного из концов просверлил лётное отверстие диаметром 12 мм. Трубу заполнил рыхлой ватой и паклей на 2/3 объёма. Забил с торцов деревянные пробки, предварительно обернув их полиэтиленовой плёнкой (чтобы не проникла сырость). Положил трубу под яблоню с низко опущенной кроной на два кирпича. Сверху прибил полоску шифера, чтобы вода не попадала в леток, и уже в первое лето в трубе поселились шмели.
- Ну, это ты, братец, хватил через край, - недоверчиво покачал головой шмель. – Где это видано, где это
слыхано, что б из-за одного муравья грузовик полдня гоняли? Нет, не верю… И про самолёт не верю…
И про подводу тоже. Заврался ты, братец…
- Да я, - неистовствует Жухрай, - я правду говорю!
- Ой, ли? – лукаво прищурился шмель.
И вдруг чувствует Жухрай на спине у себя груз какой-то. Глядь, а шмель ухмыляется.
- Ну, - спрашивает, - по чём нынче фунт помидоров?
- Не знаю, - растерянно отвечает Жухрай.
- Верю. Вот это сказано хорошо. Искренне.
Шмель тяжело вздохнул и задумался.
- Дяденька шмель, - шевеля рожками, нерешительно спросил Жухрай. – А кто я?
- И не спрашивай.
Жухрай сник. Помолчав немного, шмель добавил:
- Ты - и сам не знаю… Но скоро узнаешь, родная, скоро узнаешь.


Глава XXIX

Жила была улитка. Самая обыкновенная, и, не смотря на это – очень высокого о себе мнения. Но все знают, это большой недостаток.
А всё из-за домика. Она его на себе носит. Домик её и от врагов защищает. В нём она и от дождя прячется, и от жары укрывается и после обеда отдыхает.
И чем особенно домик хорош: куда хозяйка – туда и он. Да и ремонтировать его не надо.
Пристроилась улитка на солнышке рядом с осинкой. Слышит, чьи-то осторожные шаги.
Лесной житель, - догадалась улитка, (она была “догада”) – ни одна веточка под ногами не хрустнет. Ишь, как тихо крадётся… Но кто бы ни был, а ухо надо держать востро! – решила улитка и спряталась в домике.
А шаги всё ближе и ближе.
Но вот кто-то подошёл к осинке, остановился, пробормотал:
- Не-а, не удачный сегодня день… Рыскаю, рыскаю, а всё в пустую, брюхо подвело.
Любопытно стало улитке: кто бы это мог быть?
Не утерпела, выглянула. А то лиса.
Едва улитка спрятала голову, как лиса уже была возле неё.
- А-а, это ты, - сказала лиса. – От тебя толку мало.
И скрылась в кустах.
Улитка довольно рассмеялась.
- Вот так домик у меня! Всем домикам домик! Сама лиса не захотела со мной связываться. Зубы побоялась сломать.
И только улитка так сказала, откуда ни возьмись – хорёк. Подошёл, молча ткнул её носом и пошёл прочь.
- Довольно греться на солнце! – решила улитка, - пора и за дело приниматься.
И поползла по лесной тропинке. Не успела перевалить через засохшую травинку, как навстречу – барсук. Обнюхал её со всех сторон, языком лизнул, даже лапой придавил. А улитке хоть бы что! Сидит в домике и посмеивается.
- Нет, не то, совсем не то! - недовольно хрюкнул барсук. Будь ты земляника или гриб, ну, на худой конец… червяк – тогда другое дело. А так – еда не по мне.
Глянула улитка вслед барсуку и захихикала:
- Ну и хитрец! С домиком силёнок совладать не хватает, так придумал, что еда не по нём!..
Ползла улитка, ползла, видит – дороги дальше нет: впереди обрыв, а внизу река. Заползла улитка на веточку ивняка, греется на солнышке и напевает:
“Смотрите, смотрите,
Все, все смотрите,
Какой у меня
Замечательный домик!”
И хотя песенка была не очень складная, но улитке она нравилась.
Подул ветерок, колыхнул веточку. Но улитка не испугалась, знай себе, качается и песенку свою напевает. Да так увлеклась, что не удержалась и свалилась в воду.
Тут на её беду проплывала мимо щука. Р-раз! - и проглотила улитку вместе с её домиком.
Так и пропала улитка. Хвастовство погубило.


Глава XXX

Он боялся заглядывать в будущее. Он боялся оглядываться в прошлое. Его не удовлетворяло настоящее. Он закрывал глаза и ебал соседку Катю.


Глава XXXI

Тёмный лес хорош в яркий солнечный день, – тут и прохлада и чудеса световые: райской птицей кажется дрозд или сойка, когда они, пролетая, пересекут солнечный луч; листья простейшей рябины в подлеске вспыхивают зелёным светом, как в сказках Шахерезады.
Чем ниже спускаешься чащей к речке, тем гуще заросли, тем больше прохлада, пока, наконец, в черноте теневой между завитыми хмелем ольхами, не блеснёт вода затона, и не покажется на берегу его влажный песок. Надо тихо идти. Можно увидеть, как слон пьёт воду. После на песке можно любоваться отпечатками его ног и рядом – всевозможных лесных жителей.
Извещение о посылке он получил сонный. Вчера его мучили глисты, а сегодня обрадовали бандеролью.
Жили они месяца два. Любили как крали. Однажды бесполые окна дома напротив спрятали горизонт, но это не изменило ничего, просто окна дома напротив спрятали горизонт.
Завернувшись в истлевший лист пергамента, беловатый младенец положил начало новой эре, в которой уже не было места сомнениям, а цветом надежды стал цвет разрезанного на двенадцать частей спелого яблока.
- Ещё не начато то, что ничего и не начнётся, - вздохнул Володя.
Замечено, что цветы в вазе смотрятся иначе, чем когда растут на суше. Ира это знала, и поэтому отправилась на резиновой лодке за кувшинками.
Окна дома напротив спрятали горизонт. Это ровным счётом ничего не изменило. Просто на горизонте появились ещё одни окна.
Сероватый оттенок человеческого материала вносил приятную разжиженность в насыщенную элитарность окружающего пейзажа. Высохший стручок красного перца согласно канонам эпохи Неолита символизировал близость изобретения зубчатого колеса.
- Вы знаете разве, что море – моя слюна? Примите же то, что я не плюю, а теку.
Из-за угла своих предубеждений Ефросинья Артемьевна тупо выглядывала на море его души, а Володя, присев на деревянном мостике, стирал свои носки и слушал чарльстон, доносящийся из старой ржавой норвежской шарманки.
В августе солнце греет, а вода холодеет. Мужику в августе три заботы: и косить, и пахать, и сеять.
Голландцы непременно каждое утро за завтраком едят сыр. Французы лакомятся сыром в конце обеда вместе с десертом. В Бельгии во время праздников украшением стола считается блюдо, напоминающее нашу ватрушку. Её делают и с творогом, и с сыром, только не сладкую, а солёную, по желанию поперчённую, с луком и ароматическими травками.
Перед вечером у крыльца остановилась видавшая виды запыленная легковая автомашина с откидным кожаным верхом и сиденьями.
Из авто вышел водитель, чёрный, как дьявол.
Он вежливо козырнул Фейге и спросил медовым голосом:
- А Владимир Иванович дома?
Фейга, вытирая руки о подол фартука, позвала:
- Володя, к тебе парень пришёл! – вошла на крыльцо и погладила Дашку. – Володя!
Помятый, с взъерошенными волосами Володя поспешил из спальни на улицу. Переговорив о чём-то с водителем, мигом вернулся в дом и стал обуваться.
- На долго? – поинтересовалась Фейга.
- Как получится, - ответил он, прокручивая барабан воронёного нагана.
Страна голодала. Голодали и чекисты. Но в этот раз случился беспрецедентный по своей дерзости саботаж: пропала вся стеклопосуда с молокозавода.
Большими праздниками считались дни, когда в столовой подавали суп с кониной. А так всё на простокваше одной, да на сухарях. Теперь же и вовсе ничего…
- Враг стал дерзок и невыносимо нагл! Задето самое сокровенное, самое, что ни на есть дорогое – контрреволюция посягнула на планы партии, на планы народа! Она посягнула на принципы социалистического хозяйствования в деле претворения в жизнь ленинской политики партии на пути построения коммунизма в целом! Чаша негодования трудящихся переполнена!
У раскрасневшегося оратора пересохло в горле, и он молниеносно налив из графина воды в стакан, выпил и далее продолжил:
- Настал тот решительный момент, товарищи, когда каждый чекист, каждый боец народной дружины обязан ясно и отчётливо осознать, насколько самоотверженно он выполняет свой долг перед революцией, партией, и народом! И что если потребуется, - сделать всё невозможное, пожертвовать жизнью, - но уничтожить гадину!
Начоперот отпил из стакана, и сурово добавил:
- Задета наша честь, наконец.
Дзержинский сидел в президиуме мрачнее тучи.
Обедал он вместе со всеми в столовой, но часто не успевал зайти в столовую и оставался голодным. В такие дни чекисты старались накормить его. Однажды, один чекист принёс восемь картофелин, а другой где-то раздобыл кусочек сала. Картошку почистили, стараясь срезать шелуху потоньше, и пожарили на сале. От жареного сала по коридору шёл вкусный запах. Чекисты выходили из своих комнат, нюхали воздух и говорили: “Невозможно работать. Такой запах, что кружится голова”.
Постепенно все узнали, что жарят картошку для Дзержинского. Один за другим приходили чекисты на кухню, и советовали, как жарить картошку, чтобы было вкусно.
Наконец картошка изжарилась. Старик курьер понёс её так бережно, будто это была не картошка, а драгоценность или динамит, который может взорваться.
Дзержинский с удивлением посмотрел на картошку, достал было уже вилку из сейфа, уселся за стол, но вдруг спросил:
- А другие что - ели?
- Ели, - подумав, сказал курьер.
- Правда?
Дзержинский взял телефонную трубку и позвонил в столовую.
- Чем сегодня кормили работников “чека”? – спросил Дзержинский.
- На обед сегодня была картошка с салом, - сказал повар.
Дзержинский повесил трубку и вышел в коридор. Там он спросил у первого встречного чекиста:
- Что вы ели сегодня на обед?
- Картошку с салом, – невозмутимо ответил Володя.
Тогда Дзержинский вернулся к себе и стал есть. Так чекисты обманули Дзержинского, один раз за всю
его жизнь. Но самое интересное, это то, что Володя действительно ел картошку с салом. Но только дома у Фейги Ройдман. О заговоре же товарищей он ничего не знал.
Сначала ему никто не верил: “Лжец – пиздец!” - хлопали его по плечу. Но потом, убедившись в искренности, товарищи в оцепенении простояли так несколько секунд, а после страшно расхохотались. Страшнее всего хохотал повар: “Полно те, Вязлов!” А старик курьер ходил, громко матерясь, по всему учреждению. И каждый из них хохотал над собственной гибелью.
В этот раз ответственность за операцию поручили именно Володе. Ему предстояло на месте ознакомиться с фактами диверсии, допросить сторожа и на основе полученных улик, вещественных доказательств и следов саботажа произвести укрупнённый анализ случившегося. Работа неблагодарная и без красивых форм. Да и “типы” эти, во всяком случае, - ещё дело текущее, а потому и не могут быть художественно-законченными. Возможны важные ошибки, преувеличения, недосмотры. Во всяком случае, предстояло бы слишком много угадывать.
Группа поддержки из пяти человек спряталась по периметру предприятия за бетонным забором.
Кмист коротко просигналил, но никакого движения замечено не было. Сумрачно. Небо в серых сырых тучах. Вдруг по ветровому стеклу и капоту “Альпензигера” косо хлестнул дождь, гулко забарабанил по брезентовому верху. Ворота влажно заблестели, сделались чётче. Володя зорко смотрел вперёд, по сторонам. Сторож не открывал. Что-то случилось, подумал Володя, и просигналил теперь уже сам более протяжно.
Похолодало. Мухи с маминым глазом попрятались под чашечки цветов. Воробьи, испугавшись, наступившей непогоды, стайкой вспорхнули и спрятались под крышей коровника. Было слышно, как ворота загремели, а над мхами и травой, под пологами редкой посадки растут омытые дождём кусты волчьих ягод.
На славу потрудились этим летом их оперативная бригада. 15 тонн редиса, 6 тонн гречихи, 612 литров уксуса, 1344 пары строительных рукавиц и 2 тонны мандаринов помогли ребята сберечь рабочим от саботажа в Первомайском и Чолковском районах…
Но вот все заняли места, и началось представление, посвящённое главной героине праздника – стеклопосуде. Это одновременно и концерт и викторина. Не беда, что дождь.
- Какие сорта стеклопосуды у вас были? Как, когда и зачем следует вам проводить обход в складах? Что
такое “бой” стеклопосуды; вреден ли он или полезен?
Но нет такого вопроса, на который старик-сторож не смог бы ответить.
Но трудно ответить Володе сторожу: почему в оперативной бригаде занимаешься саботажем, а не идёшь в звено уголовного розыска. А ведь за краткими сжатыми строками таких рапортов – десятки полезных, важных дел наших чекистов. А предстоит сделать ещё больше. Ведь партия поставила перед всем народом задачу огромной важности на пути развития всего народного хозяйства страны.
В бетонное сооружение входишь как в полузабытое детство. Гулкий панельный храм поначалу внушает тебе суеверный страх. Но постепенно свыкаешься и с первобытной пространственностью, и с трущобным мраком, и дремучими, словно сошедшими со страниц промышленного водоснабжения символами: трубами, задвижками, котлами, насосами, распределителями, которые цепляются за одежду, ставят подножки, обволакивают лицо липкой паутиной.
Человек, попадая в тёмный коридор, где могут встретиться неожиданные препятствия, вытягивает вперёд руки. Крысы же лишены такой возможности. У них попросту нет рук. Но они пользуются тем же источником информации – осязанием. Крыса не сделает ни одного шага, не ощутив пространство перед собой длинными тонкими усами-вибриссами.
Володя, проверив на месте ли наган, поправил кепку и… наступил на хвост крысе. Та дико заверещала и прокусила ему сапог.
- Ай!!! – вскрикнул Володя.
Сторож, шедший за ним, вскинул карабин и отпрянул на груду прутковых железных ящиков.
- Что с вами, товарищ Вязлов? Где вы?
Звонко летели гильзы по трубам в разные стороны. Спустя миг, чиркнув спичкой, Володя отбросил сапогом мёртвую крысу.
- Куда дальше? – сухо спросил он у сторожа.
- Щас прямо, потом направо и снова прямо.
Горы пустых прутковых ящиков возвышались вокруг, сложенные в штабеля или просто «навалом».
- А что там?
- То же самое.
- И там тоже?
- Да.
Дело “пахло керосином”. Никаких явных улик или вещественных доказательств на первый взгляд было не видно. Никакой разбитой бутылки, никакой оставленной банки - ничего. Володя достал папиросы, прикурил и с тяжёлым грузом выдохнул:
- Скверно.
- Да?!
- Да.
- Без обиняков, как говорится?
- Нну я и говорю: ни тебе, никому, ничего.
Володя пристально вглядывался по сторонам в неприветливый пустой сумрак пустых прутковых ящиков, вслушивался в далёкое где-то журчанье воды и о чём-то размышлял. Освещённый сверху падающим на него сквозь проёмы окон лунным светом, так, чтобы взглянуть на него из-под самого перекрытия, он был подобен чёрному кожистому стручку иссохшегося перца. Пар от кипящего возмущённого разума в его голове раздвинул бромисто-перманганатнокалиевую ауру, и чёрные звери на болотистых берегах его слов передвигались между ажурными оградами его рационального прагматизма. Затянувшись в очередной раз порцией дыма, в его глазах не было ничего конкретного.
- А что, Чекист, есть ли любовь на белом свете?
- Любомль? Есть, есть и на белом свете.
- И ты любишь?
- И я любомлью.
- И кого же?
- Эхо безъязыкое.
Чей-то смутный силуэт во мраке переметнулся от одной горы ящиков к другой.
- Это рабочий?
- Где?
- А вон.
- Да, нет, вроде. Один я тут… Смена, чай, давно закончилась…
“В особе вашей пусть осуществит:
отвагу пламенную львов,
оленя быстроту,
исландца огненную кровь,
норвежца прямоту”.
И.В.Гёте. “Фауст”, часть 1, сцена 4.
“Клац”, “клац”, “клац”… Как назло, Володя выпустил из виду патроны в нагане (их там не было). Интуитивно он вспомнил о гранате, которую выдавали чекистам в случае критической ситуации. А ситуация действительно выходила из-под контроля, - “подследственный” уходил в проём магистрального проезда. Но в том-то и была вся беда, что до этого момента Володе никогда не приходилось обращаться с гранатой в том полном объёме, на который та была способна. Он терялся в догадках: что первое – вырвать чеку или выдернуть кольцо? А, будь что будет, решил Володя, и вырвал кольцо. В этот момент наперерез ему в ужасе бросился сторож, и вместе с гранатой они грохнулись навзничь на груду пустых металлических ящиков.
- Не разжимай пальцы! – кряхтя, сопел старик, схватив его правую руку вместе с гранатой обеими руками.
Их завалило ящиками…


Глава XXXII

Они были на перевале по пути на юг. Стояла весна – середина апреля.
Раздосадованный целомудренностью Кмист Ирины исступлённо смотрел на дорогу, в сильной злобе сжимая руль молоковоза. Он был крут и немногословен теперь. И как никогда здесь в горах его мучило пивное голодание.
“Ой, не всё про горе плакать,
И не всё об нём тужить,
Дайте в радости маленечко
Мне в радости пожить”, – напевал ни с того ни с сего Кмист.
Всё утро в горах дремал густой туман. В грязной корчме на перевале Кмист выпил кислого красного вина. Было сыро, холодно и сумрачно. Всё тонуло во мгле, проносившейся по ветру мимо окон, и воображению невольно рисовались осенние сумерки, пастухи, проводящие здесь почти всю свою жизнь среди облаков и свиста горного ветра, овцы, жмущиеся робко к друг другу в загонах… Невольно закрадывалась в душу серая, как это утро скука - и вдруг туман стал розоветь и таять, в мглистой вышине
просветлело.
Но ещё долго реяла рассеянная мгла, ещё долго, как жертвенники, курились зубчатые утёсы, и далёким миражем вырисовывались за ними нежно-чёткие фиолетовые вершины, уходящие друг за другом к востоку.
Ветер тянул с севера, но он был суров и порывист.
Что такое русская природа, думал Кмист, проезжая мимо скал на молоковозе. Волевым движением лучей звезда пыталась призвать его к порядку. Немного поодаль из окна молоковоза были видны на склонах гор залежи слюды, которая время от времени сверкала в лучах на мгновенье показывающегося солнца.
Ира, закутавшись в кожаную наволочку, почти как бы засыпала, но дорога была не важной, и её всё время подбрасывало на сиденье.
Смешанные субстанции - лёд, зола, свечной воск явили свою суть, и он понял – ему никогда настолько не приблизиться к совершенству. Смешной мост радуги исчез.
Зачем я поехала, думала Ира поначалу, но потом вспомнила, что не скажи она отцу о её намерении поехать с Кмистом, не было бы той бессонной ночи, и того всего, что она пережила тогда… А теперь вот он, Кмист, рядом везёт её ранней весной в Северную Осетию за кефирными грибками… Ира взглянула в промозглый сумрак, окутавший вершины гор и почувствовала себя очень уставшей.
Белый шорох свежего снега не остановил прихода утра. Ожидая его, листовое железо цистерны молоковоза нежно вибрировало, пробуждая сладкий озноб в телах путников.
Чаще всего случалось так, что Ира никогда не пила пастеризованного молока. Французы на всемирной выставке в Париже были ошарашены: “Как, мадемуазель не знакома с пастеризованным молоком?! Колоссально!”
Кмист чуть было не задавил куропатку, выскочившую из-под колеса, и резко затормозил, отчего Ира ударилась лбом о лобовое стекло и разлила остывший кофе из термоса, стоящего у неё на коленях.
Уподобившись бурильщику, он изучал содержимое замочной скважины. Чёрное золото замочной скважины навсегда ослепило его.
Елена Капсюлева, пока суд да дело, решила устроить небольшую постирушку. Перловой каше вариться ещё минут пятнадцать, так что носки Алексея она успеет прополоскать.
Алексей же в это время с мужиками из СМУ-4 после очередной не поставки облицовочной плитки сидел в теплушке и ковырялся в ногтях. Усадив всех присутствующих по сторонам смотровой площадки, чёрный снеговик антимира сделал знак, и…
Представьте себе ситуацию: летит человек вверх тормашками вниз. А внизу ещё не всё готово. Хотя его крепко-накрепко уверили, что всё готово. И вот летит такой человек с охуенной высоты, судорожно стараясь ухватиться за малейшую соломинку в воздухе, чтобы спастись, а внизу только предпринимаются попытки по “выравниванию” ситуации, как вдобавок откушенные, устремлённые концы ржавых железных прутьев уже со свистом проносятся вверх мимо головы, ног, живота. Ну, ну и на что это похоже? Как вы считаете? Это они с ним правильно поступили? И о чём, по-вашему, может он думать в этот момент? Человек… такой… этот. “Я докажу судьбе на зло, что мне повезло. Благой обман мне не нужен, нет, - лишь только правду, её бесстрашный свет!”
На улице расстаял снег. Металлически отчеканив: “Эй, уважаемый!”, лифтёр прервал своё постыдное занятие. Вдруг пятясь и шаря левой рукой в заднем кармане, он хрипло произнёс: “Хоть шаром покати?!” и бесследно исчез.
Алексей смотрел сквозь стекло на кухне в цветочный ящик балкона, и думал, кто я? В этот момент он видел осыпавшиеся коробочки цветов, гнилой ящик, окурок на сырой земле, и подумал, жестоко живём, товарищи! Жестоко! Незаметно порхающие вокруг него телефонные трубки, вдруг закричали все разом: “Ату, его, ату!!!”
Жухрай долго и мучительно приходил в себя. Всё вокруг было загадочным, незнакомым. Оно-то и пугало пуще всякого. Неземное озарение, подкравшись слева и немного сзади, ударило его промеж глаз, осыпав с ног до головы картофельными очистками.
Служанка Ефросиньи Артемьевны возвращалась из гастронома. Она видела, безусловно, умного молодого человека, но дурака, одетого по последнему слову техники, и глубоко в душе возмутилась его апатии к выкрашенной трубе котельной и к девушке в заячьем полушубке, выгуливавшую комнатную собачку вокруг детской спортивной площадки. Три чёрных дрозда, немного поразмыслив, затеяли игру в крокет. Девочка из соседнего подъезда смогла лишь виновато улыбнуться, рассматривая собственное изображение на китайской циновке, выброшенной кем-то за ненадобностью.
Если бы Алексею не были безразличны шумы в лифтовой яме, он бы прекратил заниматься тем, чем ему нравилось заниматься. А ему бесконечно нравилось с недавних пор смотреть в окно на природу. И будучи человеком чувственным, это занятие становилось, зачастую, причиной скандалов с Еленой. Елена была девушка хоть и с диким шармом, однако же, внутренне недалёкой и реалистичной. С другой стороны работа по дому ещё более притупляла её.
Окаменевшая паутина, высившаяся сплошной стеной вдоль дороги, не позволяла не только любоваться окрестным пейзажем, но делала невозможным прибытие куда-либо, так как сама дорога образовала фигуру чуть более сложную, чем трехфокусный гиперэллипс, но не более сложную, чем круг.
Прерогатива смутно вырисовывающейся впереди дороги овладевала испуганными глазами попутчиков молоковоза. Было ясно, что это настоящие камни, и разбросаны здесь не для красоты.
- Ледника работа, - заявил собравшийся с духом Кмист.
Ире было всё равно. В её закатившихся глазах отчётливо плавали какие-то мрачные клочья, и ещё чёрт знает что. Круги какие-то. Исполинская дымчатая тень в радужном ореоле пала от них в зыбкий пар под обрывом; бесконечная волнистая равнина сгустившихся облаков, целая страна белых рыхлых холмов развернулась перед его глазами и он остановился, кажется, поражённый хаотическим величием этой картины… Колосья спелой пшеницы торчали перпендикулярно земле, как густо намыленные, но так и не промытые волосы провинциального “денди”. Многие из продавцов концентрической пены для растворимого кофе демонстрировали на этом естественном ландшафте свои достижения в овладении искусством йоги.
Открыв дверь кабины, Кмисту показалось, что колёса забуксовали.
Собрав всю свою задиристость на дужке пенсне, скверно одетый господин потребовал полкило пороху.
Ну и что, ну и ничего страшного в этом нет, уверял сам себя Кмист, дрожащими ногами нажимая педаль газа и лихорадочно куря “беломорину”. Ира, прижавшись к нему, крепко вцепилась пальцами за его потёртый кожаный пиджак, и повторяла про себя: “Всё в порядке, всё в порядке… И ни капельки мне не страшно”.
Замесив тесто, кухарка села на табурет и, вздохнув, замыслилась…
Умело подчеркнув некоторые особо полюбившиеся ему суффиксы в двадцатитомном издании книги “О вкусной и здоровой пище”, Жухрай решил, что цель его жизни достигнута, и вскоре скоропостижно скончался.
На ветках рябин сидели, нахохлившись, снегири. Покрашу ногти в такой же коралловый цвет, как грудка у снегиря, решила для себя Римма. Но тут подул ветер, и снегирей как ветром сдуло. А Римма старательно сидела перед зеркалом и докрашивала длинный ноготь на мизинце.
Быстро залив чёрной тушью из пульверизатора все объявления на близлежащем столбе, немытый злобный и малообразованный сантехник отправился восвояси.
Римма стояла на балконе усадьбы и проветривала ногти.
Орудуя старой велосипедной шиной, не полным комплектом серебряных ложек и маленьким, но чрезвычайно мастерски выполненным портретом великого физика Исаака Ньютона, опытный жонглёр быстро собрал толпу зевак.
Закрыв форточку на крючок, Валентин запустил руки в мешок с мукой. Сразу же он ощутил, как махровое благостное тепло окутало руки и разлилось по всему телу.
- Римма! Иди сюда! – закричал он. – Ты посмотри, какую замечательную муку нынче привёз нам мельник!.. Быть может, теперь ты всё же согласишься сама испечь нам пельмени?
Никто, пожалуй, так не любил Римму, как Валентин. И никто, пожалуй, так ненавидел распутицу, как Кмист.
Очень долго и упорно пришлось доказывать Алексею Елене, что он тоже, как и она, не менее трудится. И что если работа по дому - неблагодарное занятие, то и “прожигание” жизни на стройке - отнюдь не роскошь.
В надежде избавиться от чувства выворачивающейся табуретки, Дуниковский закатился под плинтус.
Пытаясь разделить на 20 равных частей окаменевший чебурек, известный математик лишился тринадцатой зарплаты. Смешав в единственной, одному ему известной пропорции мелко истолчённые магнитные защёлки с лепестками китайской розы и залив смесь не свежим сургучом, он смело отправился с этим замечательным подарком к даме сердца… И они обнялись, и прижимали друг друга к сердцу со всем жаром искренней нежности и были упоены высшим небесным блаженством и восторгом. Но он простеснялся и пробыл в хитине. Удивительно органическая натура… Клялась в верности и любви… Помнил, как бурей его выметая из рая, неслась канитель золотая, когда-то святая – неслась, облетая: средь почв и земель, близ Тигра, куда он излил все рабочие поты свои: так развёл он близ Тигра просторы болотистых местностей с Венерой, заражающей сифилисом его. Ах, спросите, пожалуйста, месопотамца: здоровы ли местности Тигра; почешется он под тюрбаном, сконфузясь: “Не очень, саиб”.
Чистый горный воздух рано утром на рассвете кружил голову всем, и не хотелось спускаться в долину.
Валентин открыл второй номер журнала “Приусадебное хозяйство” и удивился разнообразию короны “короля птичьего двора”. Сколько разнообразных, причудливо-вычурных форм петушиных гребней было изображено на фотографиях. Поначалу он даже не сообразил, в чём дело и не на шутку перепугался, но потом, приглядевшись, успокоился.
- Какие гребни у них, ужас!
- Красавцы! – с живым интересом сказала Римма по поводу фотографий петухов из журнала в руках Валентина.
- Правда?
- Да! – недовольно качнув кресло-качалку с ним, она отошла к окну. Постояв немного, вздохнула.
- Надоела эта ужасная слякоть, ветер. Скорее бы пришло долгожданное лето.
Брошенный кем-то из окна чугунный штатив из химической лаборатории, вдребезги разнёс бюст
основателя первой школы бальных танцев в их городе.
Римма потянула за бархатную ленточку с колокольчиком, позвавшим прислугу.
- Ой, какие у вас ногти! – восхитилась служанка, когда Римма прикуривала от зажигалки. – Мне бы тоже хотелось бы, такие как у вас. Если бы вы…
- Пошла вон, - зло сказала Римма.
Служанка откланялась.
- Римма, - отозвался Валентин, – разве ты не знаешь, что курение пагубно влияет на цвет лица, зубов…
- Ах, как ты взволнован! В общем, так, “драгоценный” мой, - если я в течение недели не поеду на лазурный берег океана, то мы с тобой распрощаемся! Ты меня уже, честно говоря, “скумарил”!
Елена, измученная работой по дому, легла отдохнуть. Запрокинув голову и пораскинув ноги, она подумала, сколько сил она тратит в очередях, по дому, как уходит жизнь мимо и скорей бы закончить с Алексеем этот ремонт.
Дети на площадке играли в “Короля”.
Дуниковский вместе с табуреткой полетел с тучи вниз, но на удивление работников зелёного хозяйства, не долетев до жерла некой мясорубки и ста метров, стал молить о пощаде… Он плакал соплями, а сморкался глазами. Позабыв о субстанции времени, в откровении явился себе нелепой мясорубкой, видел себя, летящего в самого себя, и оттого вдруг прекрасно стало: незачем бояться себя, кто есть я. “Ведь это же – я!” - мясорубка сказала. Небо сказало: “Я!” Он улыбнулся, и небо с мясорубкой охуевающе простил.


Глава XXXIII

Вместо глубоких стремнин и обрывов, вместо далёких зелёных насаждений Кмист увидел необозримый океан белых застывших волн, сияющих под солнцем, необозримый облачный слой, повисший над перевалом и к востоку, и к югу и к западу. И вся сила его души, вся печаль и вся радость – печаль о ней, которую он так мучительно любил тогда, и безотчётная радость молодости – всё ушло к горизонту, туда, где за последними гранями облаков высоко в небе синело далёкое, далёкое небо…
Здесь в этих безмолвных горных долинах ещё царила красота и тишина первых весенних дней, безоблачного прозрачного бирюзового неба, чёрных сучьев деревьев, прошлогодней коричневой листвы, слежавшейся в кустах, первых томных подснежников и диких тюльпанов. Здесь ещё только что начинали зеленеть горные скаты, здесь всё отдыхало, только что, освободившись от снегов и бурь долгой тёмной зимы, и всё было кротко и задумчиво, как девушка, впервые замечтавшаяся о жизни, о счастье, о будущем. Здесь ещё хрустально чист и свеж был воздух, как бывает он чист и свеж только ранней весною и - на высоте.
Но мёртвое молчание гор окружило его. Как всегда в лучшие мгновения своей жизни он был один. И если бы он заплакал горячими слезами страстной скорби, никто бы не увидал его слёз. И если бы он крикнул – дико и весело, как молодой орёл, от страстной радости жизни, никто не ответил бы ему на этот крик, кроме звонкого и жуткого голоса природы – горного эхо.
Прости! – мысленно сказал он ей всей своей душою. И ты любила бы меня, и ты простила бы меня, как прощаю я тебя за все мои страдания, но случай разлучил нас, тайная сила, не дающая нам заглянуть в душу друг друга с высоты – в наши лучшие минуты. А лучшие минуты моей любви к тебе – моя печаль о тебе вдали от тебя, моя радость, что и в печали, и в одиночестве, и в страданиях я люблю – и прощаю тебя!..
Колокольчик однообразным дорожным напевом в кабине Кмиста говорил о долгом пути на родину, о том, что прошлое – отжито, о том, что впереди – новая жизнь, новая весна, весна севера.


Глава XXXIV

Выросла рябинка при дороге.
Она выросла случайно, незаконно пристроилась на обочине, у высокого дощатого забора. Всё тянулась к свету и вот поднялась, долговязая, как подросток, угловатая и милая, мотая на ветру кудрявой головой.
Заканчивался август. Тонкие ветки рябинки согнулись под тяжестью пышных богатых гроздьев, ярко и празднично окрашенных. Деревце запылало, как костёр на юру. Хороша была рябинка и в погожий день, когда гроздья смеялись навстречу солнцу, и после дождя. Когда каждая ягода дрожала в капле воды, и ветки застенчиво протягивали свои добрые длинные листья, склеенные как пальцы после крепкого рукопожатия.
Шёл мимо мальчик. Увидел рябинку, поахал. Сказал: “Возьму-ка я одну веточку. Одна веточка - это ведь так мало, ничего с деревцем не случится”.
И он был по-своему прав.
Ехал на машине усатый дядька.
- Ух, ты… Прямо картинка… Шикарно!
Он остановил машину, вылез из-за руля. Ветки рябинки так и затрещали под его сильной рукой.
- Вот какая стоит богатая, небось, не обеднеет, если я прихвачу две-три ветки.
Что ж, он был по-своему прав.
Под вечер шли туристы.
- Хорошая рябинка, правда, ломаная немного. Ну, Верка, чур, всем по одной ветке. Зря не брать, слышишь, Олег, только по одной! Мы народ организованный, должны подавать пример…
Шёл в сумерках влюблённый.
- Эх, какое дерево искорёжили, смотреть больно. Бездушные люди, не умеют беречь красоту! – На рябинке горела одна-единственная яркая кисть, которую, никто, видимо, не смог достать. Влюблённый был высокого роста, он встал на цыпочки, и сумел-таки дотянуться.
- Всё равно последняя кисть, она уже дереву не поможет… А Люсенька обрадуется.
На другой день приехал хозяйственник.
- Что это ещё за уродец? – строго спросил он, наткнувшись на рябинку. – Убрать. Срубить. А то весь вид портит.
И он по-своему был прав.
В этой истории все правы. Виноватых нет. Но и рябинки тоже нет.


Глава XXXV

Уехать с Анжелой в Америку, когда за плечами восемь фунтов лет комсомольской работы - это вам не женщина, не отдающая себе отчёт, зачем ей это нужно. Она уже пережила свою красоту, рано “зацвела”, когда ещё ровесницы такие дуры и не симпатичности в них больше, чем красивости. А теперь сама не знает, выглядит износившейся, измотанной и рыхлой, лет эдак на тридцать пять.
Чтобы сесть на самолёт, а пускали на туда только американцев, - ну, кто моряк там, лётчик, все в “хаки” с рюкзаками в замшевых туфлях, коричневой фланели, по подошве и шву прострочены, то выходили по одному, так, что затесаться было никакой возможности.
Для прочих и остальных, кто по спискам “Аэрофлота” - вдоль поручней пошарпанным этапом в отражении там уже в окнах пельменной на эскалаторе.
Одержимого Сергея в прищипку вытащила из толпы и лукаво за руку уводить стала в нишу под крышей. До чего знающая девушка, если знает, что делает, подумал он и согласен уже был с ней постоять.
Все ехали кто от “Аэрофлота”, на животах с горки и ему хотелось по льду тоже. Смог бы, казалось, до самых дверей доскатиться, надо только при падении руки как следует вытянуть вперёд, не испугаться, а вытянуть на как можно дальше и доскатился бы буквально-таки, ну. Ещё ботинки приподнять, что б подошвой не тормозили.
Но крепко сжимала руку Анжела, крепко держала за ручки широкополый цветастый пакет; смело нанесена тушь по векам и под самую шею застёгнуто кричащими пуговицами разволаненное по коленки серое войлочное пальто. Нет, он в ней явно что-то нашёл. Может быть потому, что она ни слова ему не сказала, может, только поэтому, а, может, что, пока лишь не заискивала.
Стояли, и ждала. Значит, и он ждал. А почему бы и нет? – думалось Сергею. Пусть, пусть руководит, если молчит. Только всё же сначала я таки съеду с этой горки, а потом снова вернусь, решил для себя Сергей. Сказано – сделано. Не ожидавшая такого поворота событий Анжела, смогла лишь сожалеюще улыбнуться, едва устояв на ногах.
- Жди меня, и я вернусь! – крикнул Сергей на как только дальше с вытянутыми руками и приподнятыми ботинками…
В промежности ног у “великосветской падчерицы” свадебный шлейф кружевной. Крепость какая-то… Она красива. Но обречена. Её встречает и за руку берёт её почивший дедушка. Блондинка. Выводит из тамбура; следом из привокзального района. Но стеной дождь из общежития. Застлило взгляд. И память обречена на поражение. Они прошли в туевой аллее, и как бы канули в сиреневом домике для инвентаря. А я этот город, вроде, знаю. Красивый город, хоть и не большой. По крутым склонам спиралью дорога вьётся. Где-то на вершине памятник из серебристой стали воздвигнут. Стоит Родина-мать со щитом и мечом, а вокруг неё “Икарусы” петляют. Пионерское кладбище гранитом отливает, тоже без умолку зимой и летом от свежих цветов мается, благоухает. Кадровый военный на нём сторожем с портупеей и кокардой. Военный давно в отставке, кокарду закладывает в ломбард, и по совместительству завхоз во Дворце молодёжи и Спорта. Кстати, мало кому известно, когда человек из маленького города попадает большой, скажем, в Киев, и решает, виду не кажет, что он не отсюда… Куда, например, идёт 15 троллейбус? Мало куда. Но решение волевым усердием зашнуровало отход от концепции “неотсюдности”
и - вперёд на мост! А впереди лес на заднем фоне. А магистраль промышленная – вдаль из города. А мост – он всё дальше, а мост – он всё круче, а мост – он уходит под самые тучи. Дураку-ходоку перспектив никаких. Трубы да панели на прицепах посмеиваются: “К нам? – спрашивают. – До пизды ты нам! Здесь только мы и никто другой”.
Маленький Джон шёл по магистрали и напевал негромкие мотивы рок-н-рольных команд. Долго шёл он по гравию. Целый час, а то и больше. Под лесом шёл, вдоль сетчатого забора, шёл мимо стальных гаражей. С высоты их расположения маленьким казался. А про три высотных дома и вспоминать не хочется. Никого там знакомых не знает, впрочем, как и не знакомых тоже. Всё дальше теперь на юго-запад шёл Маленький Джон… И уже показалась новая кавалькада строений и новый мост, перекинувшийся через магистраль. Но до них дойти ещё было надо. И шёл Маленький Джон по пахоте и разухабицей в кроссовках, когда за спиной уже осталась автомобильная эстакада. И множество разных видел маленьких металлических предметов, впечатанных в летний асфальт или просто окольно валяющихся.
Жители сбрасывали со склона мусор, некто жгла ветки.
Машина чуть не сбила Джона, только сквозняку вслед внявшего. Устал уже, вот и нет бдительности. Конфигурации пыльные, чем-то заставляющие быть вне себя даже. Нагромождения. Вот от чего усталость. Во вьетнамской хлопчатобумажной рубашечке с коротким рукавом в мелкую салатовую полосочку и со спортивной сумкой на стропах через плечо, с руками в карманах уталенных брюк прошёл через дельту дорог под мостом.
Проституция… проституция?! Что это такое? Глюкоза… Глюкоза?! Шарики от неё круглее! Канализация… - это чучело, которое хочет воспитать настоящего человека. Она заслоняет от нас катапультировавшихся в чувственный мир.
Напротив его дворца эти слова превращают нас в бессоюзное сложное предложение. В том, что он хотел основать независимое государство индейцев – и был великолепен! Обет безбрачия держал крепко, и всю свою жизнь жил в однокомнатной квартире без мебели в чаду ритуальных трав. Белые одежды и крепкие нити не порвались, не лопнули в душе этого старика.
На улице капал дождь.
Он безжалостно зачёркивал всё, что казалось ему лишним. Хвостом виляет инстинкт самосохранения. Велит осматриваться и беречься. У тайной кладовки зверь, верный повадкам своего лисьего рода, чутко прислушивается - нет ли вблизи посильнее хищника. Табак – вот камень, о который были затуплены томагавки величайшего из народов.
“Придёт чёрт по твою душу, – сказала одна, - ко мне за пачпортом”. У Огненного щелкуна из тропической Америки светящиеся органы расположены по бокам тела и на конце брюшка.
Между тонкими нитями веет жидкий, освежающий душу ветерок.
Он встал и собрался уходить, но она удержала его.
- Расскажите ещё, – говорила она.
- Нет.
- Но почему?
- Несколько лет назад около меня жила дама, она очень хорошо играла, и я много запомнил… А этот ребёнок пусть остаётся. Под закат солнца я вернусь, и вы можете остаться.
А что, если он так же медленно пойдёт, как и сейчас? – задумалась Лиза…
Года проходили в однообразной нужде. Удалось купить только одну книгу…
Прошло три года и четыре дня. Он ринулся опять из облаков к самой земле. Раз по нему чуть не заплакал священный Анхи, и Анды содрогнулись от тихой грусти по своим сыновьям. Он выпал первым снегом, как ком на голову, и был отнюдь не красивым и поэтичным явлением природы, которым приятно любоваться, а стихийным бедствием, сразу отяжелившим и без того нелёгкую хлопотливую работу.
Презрение к смерти овладевает ним как в то прекрасное время, когда он дрался с недругами с оружием в руках.
Он с усилием отвалил глыбу снега, облипшую понизу землёй и остатками гниющих трав, и вошёл в дом.
- И вам не стыдно говорить, что выходите на час? Весь город можно кругом по шоссе за пятьдесят минут обойти, - сказала Лиза, ощупывая горячий лоб своей маленькой дочки.
- Печально, очень печально, - сказал потомок ацтеков, осмотрев девочку.
Развернув холщовую суму, стал раскладывать какие-то травы, собранные в пучки завязками, а Лиза развела огонь.
Анжела ухватила Сергея за рукав, и они с билетами на руках побежали на самолёт.
- А я не по шоссе хожу, я – короткими путями, напрямик, - добавил старик-индеец…
В остальном же сообщаю, что мальчик выздоровел. А на ужин второго дня все трое ели рыбу.


Глава XXXVI

Моторизованный батальон гитлеровцев поймал Герду. Что с ней делать, они не знали. “Нужно спросить у Андерсена!” - хохотали солдаты. “Давайте её изнасилуем!” - говорили танкисты. “Найн, - сказал офицер, сидя на башне лёгкого танка 40-го батальона специального назначения. – Несите сюда патефон! – громко скомандовал он, выбрасывая окурок. – Посмотрим, как она будет танцевать с солдатом Вермахта”.
Играло какое-то танго. Девушка перепугано смотрела по сторонам и везде встречала похотливые улыбающиеся лица чужих солдат. Они что-то кричали ей и смеялись. Некоторые сидели на броне танков, некоторые – на траве с закаченными рукавами, вооружённые до зубов и курили.
- Гут, фройлин, гут!
Герда иступлённо рассматривала пыльный китель фашистского офицера. Её взгляд сосредоточился на нашивке орла со свастикой.
Немец приподнял рукой её лицо за подбородок, но она дерзко мотнула головой и гордо взглянула офицеру в глаза. Немец легонько ударил Герду по лицу, но в ответ она отвесила ему такую оплеуху, что с эсэсовца слетела пилотка. Оторопевший фашист выхватил свой наган, но оберлейтенант Гретхен – батальонная шлюха, напомнила, что Герду не мешало бы сдать в комендатуру. Немец выругался и приказал двоим из солдат отвезти девушку в штаб дивизии и сдать её там в гестапо.
Душный день заканчивался. Солнце садилось за холмами в перистых облаках… В деревне Герда из коляски мотоцикла увидела в поле старика и двух женщин. Они убирали хлеб на “ничьей земле”. Солдат рассмеялся: “Вот дурачьё! Ведь пристрелить же могу!” Если наши, это хорошо, подумала про себя Герда, хлеба будет больше.
Выехали на шоссе. Верстовой столб с цифрой 90 повален. Изумлённо птицы кружатся над поваленными проводами. Воронки от снарядов. Клочья солдатских рубах. Реклама: “Наша гостиница – первая по комфорту!”
Направо, на холмах – фашисты. На север – тоже.
Весной прошлого года крестьяне захватили помещичьи земли и развели на них огороды. Управляющие разбежались. Помещики готовились к мятежу. Они снабжали деньгами предприимчивых генералов. Они хотели отвоевать у своего народа землю. Ещё-бы! Отсюда они слали молодую картошку, цветную капусту, горошек, салат в Англию, Бельгию, Голландию… Теперь же крестьяне сплошь и рядом культивируют земляной орех и патиссоны, жаря их на подсолнечном масле с чесноком, что в корне не приемлет европейская элита, считая это блюдо «наинелепейшей выдумкой простолюдинов”, а потому невежественным и крайне вульгарным по отношению к себе.
С приходом фашистов, карательные экспедиции ринулись в деревни. За каждый гектар возвращённой и вновь утерянной земли крестьяне отвечали кровью. Фашисты расстреливали стариков, брили головы девушек. Они жгли дома, угоняли скот. Германские офицеры говорили: “Поменьше слов, побольше патронов”. Итальянцы требовали жирных барашков и молодых девушек. Выпив вина, они шутили: “Крестьян легко урезонить. Бутыль касторки и коробок спичек! Хха-ха-ха!”
Деревня исчезла. Прохладный ветер дул в лицо Герде. Недавно итальянская бомба попала в кладбище; далеко окрест разлетелись кости мертвецов. Вчера бомба разрезала высокий дом. За час до этого подруга Герды родила. Погибли и роженица и новорожденный. Когда же Герда прибежала к себе домой, то застала там свору пьяных немецких офицеров. Бабушку они вытолкали в шею, пригрозив больной и немощной датчанке пистолетом. Соседи по площадке сообщили несчастной девушке, что бабушку вместе с другими евреями из соседних домов они видели в каком-то фаэтоне под конвоем чужеземных солдат. Куда их повезли, никто не знал. Тогда Герда пошла к партизанам. Ей было 20 лет.
Когда фашисты подошли к Хобро, дочь маляра, которую народ прозвал “Свободой” попросила одного из бойцов: “Покажи мне, как стреляют из пулемёта”…
Падали снаряды, падали люди… Фашисты добивали раненых. На улице больше никого не было. Но юная Герда ещё стояла у своего пулемёта. Она всей своей массой худенького тела налегала на оружие, пулемётный ствол вертелся туда-сюда, точно нос длиннорылой твари, вынюхивающей добычу, - и строчила, косила.
Фашисты стали обходить её кругом. Они прошли к мосткам. Река, мощенная голубым булыжником мелких волн, казалась недвижной. Деревья на том противоположном берегу сличали точность своих очертаний с отражениями, росшими в воде вниз головой. Деревья так и кинулись в воду, не обронив, не потеряв ничего из даренного едва занявшейся осени. Водно-земные двойники срослись изножьями, разделённые чёткой линией воды, словно весь берег был ограждён бесконечной шеренгой игральных карт.
Пулемёт замолчал. Ещё одну ленту вставила в ствол бесстрашная девушка.
Блаженный лёгкий перезвон, тот, что услышался от прикосновения к пампошкам на оборке штор их комнатушки с бабушкой шёл в душу и Герда подумала, что уже давным-давно не являлась ей окружающая действительность в её образной подробности, когда река мощена голубым булыжником, а берега, скажем, означены картинками игральных карт, неведомых преферансистам или мастерам бриджа. Когда разложен вдоль реки пасьянс её, Герды, собственной жизни, и пасьянс этот обязан сойтись.
Правда, Герда тут же поморщилась от скудости и будничности ассоциаций, и уложила ещё четверых фашистов, припомнив, что именно пасьянс в последние годы сопровождал все сказки бабушки.
Участь защитников, пренебрёгших децибелами, осталась не уточнённой, так как властный рокот мотора надвинулся за распотрошённым бомбой домом.
Минута, две и целину кирпичей вспахали ещё невидимые лемехи, а затем в зрелище слёту вонзился лёгкий немецкий танк, испещрённый праздничной суетой камуфляжа с чёрными крестами на бортах. Вспарывая зелёное покрывало травы, танк обнажал серые глубины, скрытые поверхностью, принимая на свои победные гусеницы отнятую у травы девственность.
Из башни танка торчала 20-ти миллиметровая скорострельная пушка.
Гипнотическая сила исходила от внезапного видения. Каково?! Стремительность монумента, подвижная скульптурность не соединимые сознанием. Отверделость стали, подбитой заклёпками, каменная чёткость башни, горизонтально притороченной к корпусу немного в бок. Гусеницы тоже, плотно набитые землёй, упруго подрагивали на ленивцах, подчёркивая дьявольскую экспрессию, из чего у Герды резонно создалось впечатление недружелюбной активности со стороны танка.
Многие из женщин, будучи флегматичны по своей сущности, бросили бы пулемёт и побежали бы в рассыпную; но воинственная дрожь прошла по телу Герды, чуткое предчувствие упоения в бою.
Едва танк с ходу наскочил на баррикаду, Герда с пулемётом в руках, сошла с мостков в траву. Достав из сумки загадочную полусферу, она подожгла пробензиненный фитиль, и швырнула бутыль с зажигательной смесью в завозившийся танк. Ей это удалось, и спустя какое-то время она расстреляла все патроны по матерящимся танкистам.
Немецкие офицеры теперь уже не только засмущались, а даже оробели: впрямь строгая девушка – пешая эта датчанка. И робость, и смущение фашистов вполне объяснимы, ибо, как указывалось выше, предварительное воображение никакой такой защитницы не выводило. Какие к ней подходы, чёрт её дери? Вызывать авиацию – стыдно, танк она сожгла, потери в личном составе колоссальны…
Герда ни за что не хотела попасть в лапы к фашистам, и теперь ей, как и всякой девушке, было страшно.
В травах трудились кузнечики и муравьи. Особенно отчётлив был отсчёт секунд вблизи пушистого листа лопуха, на котором натружено вздулись зелёные жилы, - нелёгкая, знать, работа – ковать время. Значит, время куётся тут. Куётся? Почему куётся? Кузнецы часы заводят, надевают все ботинки… тащат звонкие минуты от былинки до былинки, до широкой наковальни пухового лопуха…
Так, так, не достаёт строчки после “ботинок” с рифмой к “лопуха”… что же там нужно?
Бог мой, с чего бы это повело её? Уж и не помнила, когда видимое оборачивалось строчкой, ритмом, рифмой … А кровь выстукивала: “До широкой наковальни пухового лопуха”. Не-е-ет. ПуховОго может читаться пухОвого. Хотя, что-то в этом есть: пуховая наковальня. Многосмысловость парадокса, сращение контрастов. И всё-таки – нет. Шерстяного лопуха, так точнее. До широкой наковальни шерстяного лопуха…
- Ку-ку! Хендэ-хох!
Вот оно! - подумала Герда, и бросилась бежать…
Она бежала, очертя голову, ветки кустов хлестали её по лицу, ей казалось, что вот-вот её схватят фашисты. Перепуганная страшными картинами своего богатого воображения, Герда не заметила, как оказалась на загородном пустыре, где со склонов за ней гнались немецкие танки и мотоциклисты.
- Мама, мамочка! – закричала Герда и бросилась бежать изо всех сил...
Простоволосая женщина глядела на Герду большими выцветшими глазами, одна на дороге возле узла с тряпьём. Иногда она чуть-чуть шевелила губами. Из розовой фанерной будки сторожа вышла девочка лет трёх. Она смешно ступала чересчур пухлыми голыми ногами. Тогда женщина всполошилась. Оглядываясь по сторонам, побежала к ребёнку, заламывая себе руки и причитая. Сторож вышел, очевидно, на гул танков и треск мотоциклов.
Фашисты гоняли Герду по пустырю, и стреляли в воздух.
То танк, то мотоцикл перекрывали путь Герде, и из-за этой возни поднялась такая пыль, что невозможно было дышать. Она несколько раз спотыкалась и падала о колёса мотоциклов, внемля чужеземному хохоту, отчего чувствовала себя загнанной курицей, изорвала платье и поранилась.
Наконец, изнемождённая, доведенная до полного безумия безысходностью, Герда иступлённо застыла на месте, оглушённая стрекотнёй и гулом, звуками этой бесчеловечной симфонии…
Если утром вы вдруг проснётесь от страшного стука распахнутого окна, и, приподнявшись, увидите Снежную Королеву, - не удивляйтесь, значит, фашисты отправили Герду в концентрационный лагерь.
-

Глава XXXVII

Солнечное осеннее утро разбудило молодую женщину. Люда подошла к зеркалу, отвела в сторону густые, тяжёлые волосы, взмахнула гребнем и замерла, поражённая. Словно впервые увидела своё лицо – таким покоем и счастьем оно светилось, свою комнату, знакомую и необычную в молочно-белом сиянии.
Люда была художницей, и она вдруг решила: это надо написать. Отражение. Радостное, звонкое и чуть таинственное. Не себя перед зеркалом, а стеклянную гладь самого зеркала, вобравшую в свою глубину и её, и то, что она любит: милую жизнь вещей. Да, у Люды был аутизм. Любовь к неживым предметам возникла спонтанно. Когда-то, наглотавшись транквилизаторов в эпоху бурного молодёжного течения “хиппи”, она приволакивала на концертные площадки различные наинелепейшие вещи: стиральную машину, электродрель, пальму в кадке, гипсовые бюсты знаменитостей, и, однажды, размахивая бензопилой, отпилила у выполненной в три четверти бронзовой статуи Петра I губы лошади. Случалось, являлась на сцену с тарелкой супа для газового баллона или нянчилась с огнетушителем. Дошло до того, что на сцене появилась настоящая каменная баба (но это уже перешло всякие границы), якобы, для окрашивания волос на груди в фиолетовый цвет. Пытаясь изобразить скелет осьминога, Люда прикатала из близлежащей стройки пустую бухту из-под кабеля и никак не могла вкатить её на сцену. Тогда её осенило, на чём основывался изобретатель вентилятора, который первым предложил ставить каменных баб в степях; располагая каменную бабу в степи – из-за идеального сочетания ржавого гвоздя с варёной колбасой…
Не хватало песочных часов. Больших пехотных часов. Эталоном для них послужил осциллограф. Продолжительность их хода составляла 30 минут. Именно на такой интервал рассчитаны кассеты фирмы “Свема” МК-60. Что служило эталоном для них? Осциллограф. Для часов была избрана форма – усечённый конус (не колется). А в качестве материала был избран текстолит. В ходе первого публичного испытания часы были использованы в качестве распечатанной пачки с аскорбиновой кислотой (в драже). В результате в конструкцию было внесено усовершенствование в виде скелета осьминога.
Когда же на сцену прибегали взволнованные работники краеведческого музея, чтобы вернуть пропажу, то у них и в мыслях не было задать вопрос Люде: “Что собой представляет каменная баба?” Девушка уже и без того высевал укроп в укрепрайоне. А вот вопрос: “Да ты хоть знаешь, почему каменных баб высекали из камня, а, скажем, не вырезали из дерева или не отливали из бронзы?” - всё же задали. - “В силу низкого коэффициента наблюдательности чугунных мыльниц!” - упав в футляр от контрабаса, не задумываясь, в обнимку с плюшевым солнцем отчеканила Люда.
Под неусыпным контролем гитариста находились стальные струны гитары…
Девушку из футляра принялись вынимать санитары.
Гитара – вещь игрательная. Всякая вещь, которая гитара – не просто тара, наподобие той, в которой бутылки хранят в пунктах приёма стеклотары. Холодильник – тоже тара, но его ни в коем случае нельзя путать с гитарой, так как гитара - не просто тара, наподобие той, в которой бутылки хранят в пунктах приёма стеклотары. Гитара же – вещь игрательная. А всякая вещь, которая гитара – не просто тара, но и не холодильник, который – тара; но его ни в коем случае нельзя путать с гитарой, так как гитара – не просто тара, наподобие той тары, в которой бутылки хранят в пунктах приёма стеклотары, - а холодильник, в котором продукты, который ни в коем случае нельзя путать с гитарой, на которой стальные струны гитары находятся под неусыпным контролем гитариста.
Если собрать всю музыку земли и смикшировать, то результатом будет отличный звук в мониторе. Если же потом прибавить к этой глобальной фонограмме хвойный экстракт, увеличить скорость воспроизведения до скорости соответствующей передвижению пальцев по грифу гитары для игры в “кантри”, громкость довести до классического звучания струны, натянутой от педали спуска в клозете вагона до ручки двери, а в качестве естественного резонатора употребить букет цветов (не важно каких, но без листьев), - непременно лучшим названием произведения будет “После фильтрации”. Первой реакцией рядового слушателя будет кошмар! Это не крах, не триумф, а ГЭС!
Если же гитаристу по какой-то причине заблагорассудится установить неусыпный контроль не над гитарой, которая не есть тара, а над пианино, которое не тара, но и не гитара, то автоматически неусыпный контроль гитариста, под которым находились стальные струны гитары стальные струны, стальные струны гитары стальные струны, стальные струны гитары стальные струны, стальные струны гитары стальные струны, стальные струны гитары стальные струны, стальные струны гитары стальные струны переносится на стальные струны пианино, которое не есть тара, но и не гитара. Более того, пианино – даже не холодильник, как та тара, в которой бутылки хранят в пунктах приёма стеклотары. Но и холодильник не есть тара, как та тара, что в пунктах приёма стеклотары. Так что же такое пианино?.. Всякая вещь, которая пианино – не холодильник, не гитара, и не тара, как та тара, что в пунктах приёма стеклотары в ней бутылки хранят; ибо лишь в пунктах приёма стеклотары есть тара, которая не есть та тара, как та тара, которая есть полутара, каковой является пианино.
Здесь уместно было бы задать вопрос: “А как же тогда обстоит дело с вещью игрательной, применительно к толкованию о предмете пианино?” Совершенно справедливый и своевременный вопрос. А могло ли поколение людей, допустим, из XV века говорить о своей судьбе, узнав, что в XX веке появились мотоциклы “Харлей Девидсон”? Да! Потому что в прошлый раз было “нет”.
- Расскажи мне про покупку.
- Про какую про покупку?
- Расскажи мне про покупку.
- Про какую про покупку?
- Про покупку, про покупку, про покупочку мою.
Так что пианино – вещь игрательная, и вместе с тем – полутара.
- Ты чё тут; в холодильник?!
- В в холодильнике продукты...
- Из Дуклы? Продукты?
- А это где?
- Ну, ай, подожди, а это Чехия, по-моему... Дукла?!
- Не знаю.
- Подожди... Из Праги... продукты из... да, продукты. Продукты из Праги не могут быть. Из Праги – ни в коем случае, Серёга. Из Праги продуктов не бери!
- Почему?
- Я понял. Из Праги не бери! Бери продукты... подумаем, давай, от кого брать эти продукты.., а от кого их брать не стоит ни в коем случае. Значит, не стоит брать из с Пра-аги, не стоит брать. А с чего ж можно брать продукты?.. Продукты... Ой, слушай, а зачем нам продукты? Нам нужны продукты?! Не, вот что мы разбираем, слушай, целый час здесь мучаюсь, ничего не могу понять, слушай, продукты... откуда, откуда, при чём продукты?.. А, в холодильнике!!! Ой, вспомнил!!! В холодильнике продукты! Так, так, я понял, откуда брать продукты - из холодильника!!! Вот и решили ещё один вопрос. Продукты - из холодильника, понимаешь?! Зачем бежать в Пра-агу, если вот он – холодильник; открывай и бери. Во-от... Ну, теперь мне всё понятно, а то, думаю, продукты, продукты... Куда это таримся, думаю. В Прагу, что ли?.. Правильно, правильно.
- Прям, пражский чай такой.
- Ну. Ну, вот так вот. Вот, действительно, происходят странные ве, странные вещи. Сидишь, сидишь, а тут – бац! – продукты разбирай... кто скоко может. Странное времячко пришло...
- Ты как на этом…
- Продуктивное такое…
- Как обходчик путевой, сидишь себе в будке и о продуктах гутаришь.
- Ну, вот-вот… Слушай, т-т, ты; ты, ты что меня на железную дорогу отправил?
- А ты…
- Прод, продукты, продукты – раздавать?!
- Нне-ет!
- Пассажирам?!.. Или куда мне идти с прод, с продуктами? Вот, вот куда мне идти с продуктами? Вот есть, допустим, у меня есть продукты. Куда мне идти с продуктами? На пути? На путь истинный или что?.. Или, может, переулками как-то?..
- Ххы-гы.
- Да, вот, не пойму, куда с этими продуктами идти я… испорти, испортиться же могут. Я же холодильник за собой не потащу, правильно? Я, я если пойду на это, на этот путь истинный, - я без холодильника! Зачем мне морозиться, скажите? Зачем мне морозиться?
- Ххы-гы.
- Я пошёл на путь истинный…
- А там весна...
- Что, что такого?!
- Зачем холодильник? Там весна себе.
- Значит я иду себе по пути… морозному… Или… по какому?.. А, по истинному!
- По снежному.
- Ну, вот, видишь, решил здесь снега подбросить, как ни странно… Ну, давай, подбросим! Пусть. Пойдём по снежному этому… к… переулку… Или пути?.. А, пути истинному! Пусть, по снежному пойдём.
- Но без холодильника.
- Но без холодильника. Но с продуктами!
- С продуктами?!
- Да, с продуктами мы идём…
- Год с огнём.
- Год с огнём?!
- С со днём, с одним днём.
- Год.
- Год… год – в один день?!
- С одним днём.
- Год с одним днём?
- Да.
- Хм… А два года?
- С двумя.
- У-ху-ху-ху-ху-ы!!! Как здорово!
- Вуаля!
- Не-ет! Это не Оля! Это не Оля, Серёга! Это два добрых года… с двума днями. Ну, хорошо живёшь, слушай! Один год – один день, два года – два дня!.. Ну-у, ну что здесь, ну такая, такой ряд здесь…что здесь ещё?… Нне-е понял: так это, Новый год токо или весь год?
- Что?
- Один день?
- Ххы-гы-гы.
- Хы, ты меня пугаешь, слушай! Что: весь год – один день или только Новый год – один день?
- День со днём…
- Хы, за годом год.
- Не равны годам.
- День за днём – не равны годам?
- Да.
- Ха, а к… кому они равны… полугодиям равны?
- Дню ничего не равно.
- Дню… дню ничего неравно?! Аха… Дню ничего неравно?!.. Вот это хорошо ты сказал, слушай, это, это, это замечательно ты сказал, слушай, дню ничего неравно… Здорово, слушай! Ничего не равно. Хм, хороший денёк получается… хы-гы: ничего ему не рано, ничего ему не поздно… Ав, аи, а всё ему равно?! Всё равно ему равно? Если ничего не равно, а всё равно? Ему равно?!!!.. Всё равно ему равно ему?
- Всё – ему.
- Всё ему равно ы…ы…э…хм, слово забыл… ро…не Ровно это, не город Ровно, подожди… другой город… подожди… Ровно или всё равно? О, всё равно!!! О-хо-хо-хо-ы! Всё равно оно всё ровно, я тебе скажу. Так вот. Всё равно, значит. Всё равно – равно?
- Чему равно?
- Дню.
- А… Ты так уверенно…
- Уве, уве, уверен. Я уверен. Ты мне поверь!
- Ты уверен?
- Я уверен. Да. Дде, ддень ровен или не ровен день всё равно? Всё одно, какой день, но ты мне скажи, он равен или ровно?.. Или, или ему всё равно?
- Дню всё равно.
- А году?! О, скажи мне: году?! А году всё равно… то, что дню не всё равно? Тхы, вот году, году?!.. Ну, вот видишь! А году не всё равно, значит, что дню всё равно. Вот такое уравнение получается.
- А в чём же оно заключается?
- Ну… А, кто?
- Уравнение.
- А, уравнение… Нно-о, я – дуб. Уравнение? Уравнение… И вот, я не знаю; уравнение… Ну-у, ну надо разобрать, слушай, это так нельзя оставить! Я равнодушно к этому отнестись не могу, понимаешь?!.. Я вот равнодушно отнестись к этому уравнению не могу. Ровно… ровнодушно… И вообще, мне не всё равно, что уравнению не ровно… Ура! Я в Ровно! Что ли, я уже не знаю тут, подожди… Ровно не идёт… Ну, мы ж уравнение должны решить, уравнение?!
- Да.
- Ну, вот видишь!


Глава XXXVIII

В то время, когда реки текли молочные в берегах кисельных, а по полям летали жареные утки, близко ли, далёко ли, низко ли, высоко ли, в некотором царстве, в некотором государстве жил да был солдат среди буйных трав, и звали его Обломов. За что его так прозвали – никто толком не ведал. Может за то, что грыз и обламывал себе ногти. А может за то, что была у него поговорка такая, присловье: “Обломись моя берёза!”
Служил Обломов долго и беспорочно 25 дней, день в день. Сто подвигов совершил, в ста боях победил. А Джа – царь - добрый был государь, велел наградить солдата по-царски: мыслью о траве и дырой в голове.
Обгрыз Обломов второй ноготь, обулся и пошёл домой. А откуда родом – уж и не помнит. Идёт, песенку насвистывает – сам себе царь! Шагал он много ли, мало ли, только дошагал до столба каменного. А за столбом дороги разбегаются – одна налево идёт, другая – направо. На столбе слова, а Обломов здешней грамоте не учен, прочесть их не может.
Сел он возле столба, ждёт прохожего-проезжего. День ждёт, другой – дождался, наконец: едет по дороге стар-старичок. Седой-преседой. И лошадь у него седая, будто в снегу вся с зубами расплюснутыми.
- Не ведаешь ли, дедушка, слышь, дед; не ведаешь ли, дедушка, что на столбе, на этом, что на столбе, на этом написано?
- Как же, внучек, чек, чек, внучек. Почитай газету – лет сто тут езжу, - дед отвечает. – А нап, написаны здесь такие слова: налево пойдёшь – назад не воротишься, на месте останешься – в землю уйдёшь, идешь.
- Куда?
- Направо повернёшь – самое дорогое потеряешь!
Сказал - и пропал, исчез, словно и не было никакого стар-старичка.
- Кто в бою не бывал, тот и страха не знавал, - сказал сам себе Обломов.
Самое дорогое терять – кому охота? Не желаю. В землю идти – тоже. Пойду-ка я налево, решил для себя Обломов. Всё равно возвращаться некуда.
И зашагал Обломов по левой дороге….
Нелегко солдату среди буйных трав. Сперва в болото попал, еле-еле выполз. Потом в такой дремучий лес забрёл, что и шагать-то невмоготу стало. Пришлось, где боком, где скоком, где ползком, а где и на четвереньках пробираться. Чего только не встретил на своём пути. Страху натерпелся – ужас что!
Длинно ли, коротко ли, вышел Обломов на большое поле.
Посреди поля, как пирог на столе дворец стоит. Башни на солнце блестят, а стены такие белые, будто облака с неба спустились.
Ать-два, ать-два – дошагал Обломов до ворот.
На берегу реки у ворот сидели три знатные девицы и хвастались одна перед другой своим педикюром.
- У меня ступни красивые, - сказал одна.
- И у меня красивые! - подхватила другая.
- А у меня красивей, чем у вас обеих! - сказала третья.
Тут девицы заметили Обломова, и сразу же одна из них спросила:
- Скажи, чьи ступни краше?
- Ну-у,- стал размышлять Обломов, склонившись над тремя парами протянутых к нему ног. – У тебя ничё так, и у тебя… хотя…
Девицы замерли, затаив дыхание.
- А у тебя, пожалуй, покрасивее.
- Ага! – воскликнула первая, возгордившись над второй.
- А мои, мои ногти?! Нежели тебе не нравятся мои ногти?! – вертя ступнями так и эдак, недоумевала вторая.
- А у меня, у меня?! – заёрзала на скамье третья.
- А у тебя, у тебя, пожалуй, похуже, чем у первой.
- Ах-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! – залилась презрительным хохотом первая.
- Но, получше, чем у неё.
- Подумаешь! – фыркнула та девица, что была посередине, и у которой ногти оказались “некрасивыми”. – Это ещё ни о чём не говорит. Ни ты первый, ни ты последний…
- Чьё же это царство-государство будет? – спрашивает Обломов.
- Это, - отвечают ему часовые, - Чудо-юдная юнь королевство. А правит им королева Гигиена Восьмая.
- Доложите вашей Гигиене, что явился к ней на службу Обломов.
Ну, как положено, часовой сказал начальнику караула, караульный – начальнику дворцовой стражи, дежурному генералу. Генерал – фельдмаршалу, фельдмаршал – регенту, регент – первой статс-даме, а первая статс-дама – королеве.
Обломов встал перед королевой Гигиеной как лист осенний, смотрит сквозь, на голове бардак, одно слово – внеплановый сын африканских трав.
- Можешь ты мне сослужить службу великую? – спрашивает королева.
- Что за служба?
- Спасти моё королевство? Спасёшь – дочь свою красавицу – принцессу Гигиенку - в жёны тебе отдам. Сам королём станешь – Гигиеном Шестым.
- От чего спасать-то? – спрашивает Обломов. – Какой службы от меня ждёте?
- Хочу я прекратить пагубное влияние соседнего со мной Оловянного королевства. Это возмутительно, что там творится! Малейшее попустительство, и мои подданные легко поддаются этому влиянию: опускаются, раскисают в лени, грязи и невежестве.
- Так как спасать-то? Кудой идти-то? – нервно конкретизировал Обломов.
- Ступай глашатаем в оловянное королевство за наше королевство, - говорит королева. – Живут они за семью лугами и двадцатью холмами. Вот твоя служба! Не исполнишь, - сам станешь таким же оловянным, как и все его подданные!
Поел Обломов, взял он коня из королевской конюшни, выбрал он себе кеды получше, прихватил “авоську” с едой.
Принцесса Гигиенка из своих покоев вышла.
- Я, - говорит, - многих храбрецов видала, но никто ещё назад не вернулся
Обломов залез в седло и поехал неведомо куда: кто же ведает, где это, “за семью лугами, двадцатью холмами?”..
Долго ли, коротко ли, на пути “плантарь” встал, ни объехать, ни проскочить.
- Что ж, придётся дальше по-солдатски шагать, - сказал Обломов коню. – Ты, скакун мой верный, иди на луг, пасись. Ежели я вернусь, то увидимся, А нет – будь вольным или другого хозяина себе найди, только в Чудо-юдную юнь не возвращайся.
Отвечает конь человеческим голосом:
- За доброе слово спасибо, солдат. Хочу тебе дать совет. За “плантарём” лес будет. В лесу найдёшь избушку, а в ней живёт чудо. Войдёшь в избу, увидишь козла - поклонись ему. Как бы козёл тебя этот ни обижал, всё вытерпи. Но просьбу его непременно не исполни!
Обломов – сумку за спину, спички на месте.
- Не поминай лихом! – коню крикнул.
Долго ли, коротко ли, а только забрёл Обломов в лес диковинный, сам не помнит, как у избушки и очутился. Видит, стоит изба без окон, без дверей на курьих ножках, на бараньих рожках… Страху натерпелся – ужас что! Бежал оттуда, куда глаза глядят. Такого навидался, что ни в сказе сказать, ни пером описать, а только всё равно у избушки получался… “Обломись моя берёза!” – в сердцах сказал Обломов сам себе, когда чудовище вида ужасного схватило ребёнка несчастного – душу, стало быть, его, Обломова. Сей же час явилась ему тогда во всём своём великолепнейшем безобразии избушка на противных паучьих ножках, и шут его знает ещё на каких рожках, сущность ему его явившая. И вдруг чувствует Обломов, что не избушка это вовсе, а он, Обломов. И оттого так нехорошо сделалось Обломову, так погано. А тут ещё дверь навзничь распахнулась. Схватился Обломов за голову, а головы то и нету. Дыра одна. Тут-то Обломов на ночлег к себе и попросился…
- Я чудо - ни добро, ни худо! Заходи солдатик-касатик!
Зашёл наш солдат в избу. Печка топится, блинами пахнет. За столом козёл сидит, блины ест, масло по бороде течёт. А блины сами со сковороды к нему в рот прыгают.
Поклонился Обломов козлу с почтением.
- Садись! – сказал козёл. – Отведай моих блинков. Хороши ли?
Обломов положил “авоську” с “травой” в угол, снял кеды - и к столу. Взял первый блин – кислота одна, словно и не тесто это, а лист щавелёвый. Второй блин – ещё хуже.
Козёл с прищуром на него смотрит:
- Каковы мои блины? Сам жарил-парил! Только правду говори!
- Блин как блин, - говорит Обломов, - к нему бы сметаны, так не хуже как у королевы Гигиены получилось. Правду говорю, солдат, ежели он голодный - камни есть может.
Слово за слово, поведал Обломов про королевскую службу.
- А знаешь, кто я такой? – сказал козёл ни с того, ни с сего. – Я – страх твой. А служба эта тебе ни к чему. Давай, лучше подумаем, как нам с тобой жить дальше.
- А почему мне с тобой жить дальше? – недоумевает Обломов.
- Да хотя бы потому, что я – хозяин избушки! – отвечает козёл.
- Да я сам избушка! – вскочил Обломов.
Тут, откуда ни возьмись, ухватил козёл молоток, да как ударит ним по столу, как засмеётся нечеловеческим голосом.
От этого стука и хохота неведомые ужасы охватили Обломова, стал он их очень бояться. У него уши заложило, а мысли разложило, отчего глаз стало невыносимо много. Увидел тогда Обломов такое, о чём ни в сказке сказать, ни пером описать…
На просьбу о пощаде упал он лицом в озеро. Смотрит, а там – глаза. Да не простые, а в жопу ему смотрящие. Что за чепуха? – подумал Обломов и утопился. Нахлебался губной помады и встал в полный рост. Как только его стошнило, проклял он озеро, отчего то исчезло, а глаза посыпались мерной поступью по умывальнику, и больше страусы перестали яйцами пердеть. Ух, ты да! – обрадовался Обломов, как только озеро появилось снова. А, кроме того, горько, неприятно и обидно Обломов, что спрятаться негде от безобразия.
И всё равно волосы лежат не так, как хотелось бы их хозяину. Смотрит, а руки уже за пулемётом…
В общем, расстрелял он озеро, себя собой, стало быть, с табуретки. Глядь, а козёл ему ленту подаёт… Тут из жопы глаза показались. Вертятся вокруг ресниц, щекотно Обломову, а переводчича с английского языка ему минет делает. Не понял он сначала: как это – она там, а он – тут? Едва задумался он над этим, мощный тетерев схватил его и полетел за шиворот, глазами клюв полоща…
Меня не покидай здесь, останься или с собой бери, или бес чистый ты, если даже меня покидаешь не золой покрытых одеждах в птице чёрной словно кричал я. Чужой как звучал голос, но страхи без надежды, без звал я, и собой за меня тянула крыльев кованых их тяжесть, и жуки ночные метались ветром под окнами, распахнутыми во мне. Меня покидай не здесь, останься или собой собери, или бес чистый ты если даже. Меня не покидай.
Вдруг, откуда ни возьмись, замесил козёл на озере из леса, избушки и прочих булыжниках да ёлках дремучих глину беспросветную, и на табуретке из памяти о привычной жизни кувшин вылепил. А как вылепил, тут же его и обжёг в пламени.
Заструился тогда Обломов душевными переживаниями, забеспокоился не на шутку по пути на донышко.
Как ни тужился он разглядеть что-то милое, приветливое – ничего не получалось.
- Ни хера себе! – удивился сторож детсада, в котором обитал в детстве Обломов.
- Вы меня помните? – спросил Обломов.
- А что, может и помню. Разве всех упомнишь.
- А кому вы звоните?
- Жди. Сейчас она придёт сюда.
- Кто, кто придёт?
- Твоя “дама”! – злорадствующе перекривил сторож и оброс цветами.
Дверь распахнулась настежь, и на пороге воцарилась сексапилно-томная нелюбимая девушка. В облегашке и сумочкой на плече она толкнула дверной проём, и тот грохнулся оземь.
Обломов вздрогнул.
- Что, испугался? – спросила смерть размером со скверный бифстроган, сняв с себя кожу и швырнув ею из-под ног нелюбимой девушки. – Не бойся, - добавила, она, - я не к тебе, я к твоим карасям!
Карасики, видя, такое, отчаянно запищали, и заплыв, захлопнули за собой дверцу в грудной клетке Обломова.
- Вы что? Вы как? Вы кто?!
- Твоя душа, дурак! – закричали карасики.
Но смерть уже поднималась н инкрустированном зубами лифте по позвоночнику на 11-й этаж.
- Караул, сумасшедше заорал Обломов.
- Не ори, канистра! – зашипела смерть, и, щёлкнув пальцами, выбила у него из-под ног табуретку.
Рёбра разлетелись и закурлыкали гусями-лебедями в разные стороны, а сам Обломов полетел в молочную реку с кисельными берегами… И видит он точку, то есть с точки танцы крепко осенние. И он не болен, что б просто быть. Он рыб отогнал рыбьим пеньем, он им улыбнулся и это так надо. Подсолнечное масло, подсолнечная кровь; люби меня напрасно, мсье девственный Будё. Во сне цветка ребёнок ось и колесо, сам себе отец пупка, сам мать своей дыре. Сожрав не в меру смерти, выблёвывался жизнью. Летела паутиной песня. Он песню эту видел… Встал весь до самой лампочки, вевернулся Обломов навыворот, сама себя везёт н саночках Чудо-юдная юнь. В небе чёрном сова белая. Лялечка вся насмерть жива. Кровь течёт недоспелая. Именинная вонь. Застуканный на углу сердцецарём, эхом аукнутый: “Здравствуй!” Зелено-грязным слизким мхом зреет в глазах хлеб-соль. А в луже – родимое пятно; третьей ногой вступил в созвездие… Киска мылась, щурилась в окно. Дикарь больше не пришёл. В пизде глубокой царской жабы волшебник просто волшебник. Висит воздушным поцелуем и просто так себе висит.
Упал Обломов лицом мёртвым в молочную реку, рядом крылья свои разбив, бессильно рухнув и свинцом серым попадав из когтей камнями. Видит - под дном старик белый снежно. Упадёт пол на него и лёд, как треснут стёкла…
Стал переживать тогда Обломов за старика. Возвестил тогда старик Обломову:
- Миг хотя опоздаешь, ты, если, - туман разгонит, и сгорят без дыма стёкла на инее. Талисман назад принесёшь. Если в конце ожиданья движенье зеркальных глубин поплывёт мертвеца лицом – отраженье козла. С ума сходят как узнаешь впервые ты за то, как сходит ум с козла… Вернёшься, не если тьма ты или свет, спасенье или смерть. Узреешь: дверь незапертой и окно открытым оставлю я. Вернись зверем или птицей, ангелом или ведьмой в когтях бессильных камнем мерцающим душу свою унося. Прах мне оставляя, пыль мне оставляя, - прочь унесёшься ты. Ненастья по зову, счастья ли – выдержи, как дочь бездомная, как ночь безлунная…
Что же случилось с Обломовым? Прежде всего, новые переживания противоречили старым. Находиться всецело в самом переживании и проходить через все его потрясения, - это, я вам доложу, не гадкая поработившая медуза даже, на все уговоры сквозь шляпку смотрящая. В просторную дверь вышел, и пеплом тёплым меня осыпал; глаза мне показав вдруг. И трепет в меня обернув шёлк в как и круг начертанный в входил шума без, входа без, плача без. Испуг в то, восторг в то впадал я. Крика ни, смеха ни, слова ни. Меня покидай не звук неведомый. Рождался в движеньи безумном каждом, где рук бесчисленных танец начал приготовлений лишних без и круг белый полу на очертил сомнений без, но медленно стук подвежливый явился. Из ночи каменной, тени из.
Все мысли, волю и душевный покой, засунутые без его ведома в мешок, козёл перетолок молотком в паршу и замесил тесто. Вокруг козла кикиморы бегают, да песни горланят, а слова в песне такие:
“В поле ветер, в небе гром,
А над озером – наш дом.
С красной крышей под каштаном,
Из трубы – дымок султаном.
Значит, в доме топят печь,
Значит, что-то будут печь,
Может быть какой пирог,
Может быть оладушки”…
Обломов всеобъемлюще впал в беспочвенное блуждание. Нелепые образования прожаривались на сковородке с маслицем оргазма нигдепокойности, разъедающего Обломов вдоль и до востребования, поперёк и послезавтра. Разевали рты и выворачивались наизнанку, плели сети удушья и ошарашивали стремленьями новые впечатления.
Не сцы, Людмила, не сцы. Похоронил его цирк. Где-то там, аж на русской печи. Кровью крашены крыши, осенью дышат в колыбели. В пустую китайскую вазу - чу-гу-чу.
- Не хо-чу-у-у-у!
Крысья звезда съискряется, леший свистит в ключи.
Очутился, стало быть, Обломов в кувшине. Глядь, - а подлый журавль уже в горлышко голову просунул и клювом целит ударить.
- Мамочки!!! – заголосил Обломов.
А козёл смеётся. Ударит молотком по кувшину и смеётся:
- Ты в этой жизни виноват своею жизнью, как в смерти той виновен будешь смертью своей! Хха-ха-га-га-га-га-га!
От стука журавль перьями крошиться стал, Обломов тоже уши заложило, мандраж за рёбра взял. Гадать стал, не я бы знал, не точно я б, если прочь птица, чем быстрее улетает она; но ждать может не кто того, кто ночь длинная, ночь такая – крыше. На крыше грохочут бесы.
Распространился Обломов озером в кувшине, со всех сил удавил разнесчастного гиппопотама, кишки ему выпустил, а самому лицо икрой залепило. А козёл блины с бесами в дыре у Обломова в озеро мачает, нахохотаться не могут:
- Не принимайте его ни в шутку, и ни в серьёз. Он не в своём уме, да и не в нашем тоже! – говорил, жуя блин, козёл.
Обломов стал набирать икру в целлофановый пакети плытьна окаменелой лодке.
“Вёз корабль карамель.
Наскочил корабль на мель.
И матросы две недели
Карамель на мели ели!” - угорали со смеху кикиморы.
Лодка пошла ко дну, икра в последствии завонялась... Красть не хочу больше, что б себя столько ровно украл я. Ему служу не я – то жив ещё он если в власть чья тому даже, тебе даже, себе даже. Никому служу не я, но служить просят бесы. Вот такая вот хуйня.
Испытанное и пережитое отняло предвзятую восприимчивость к новым переживаниям.
Сюда войдут не они, сюда войдут не они. Жив я пока, жив я пока. Темнота – это моя больная сестра. Однако, кто не может ни от чего убежать, тот так же мало владеет своим телом, как тот, кому не от чего убегать, если он – висельник...
И взял я тебя с собой, и посадил в лесу на поляне возле пьяных охотников; сиди и смотри царицей. Вот идёт всё, я волшебуюсь птицей с головой Членавека восемнадцать метров в диаметре. Ни самка, ни самец.
Безумец. Здесь, сейчас; а на поляне лесной осью висит петля, а в петле дверь - я.


назад к разделу Мари-Каланхой


Hosted by uCoz